Бывший
Шрифт:
БЫВШИЙ
Немцы растекались по городским улицам неудержимым серо-зеленым потоком: танки, артиллерия, грузовики с солдатами. Молодые парни — улыбчивые, в мундирах с закатанными рукавами оживленно переговаривались и глазели по сторонам.
— Смотри, Фридрих, — фельджандарм остановил мотоцикл и толкнул напарника в бок, — я не вижу ни одного еврея! Попрятались.
— Или сбежали, — второй немец поправил на шее знак с готической надписью и добавил: — От нас не скроются. Фюрер приказал решить еврейский вопрос, и мы его решим. Поехали…
Корочкин подошел к
Тем не менее горожане стояли настороженно, молча, лишь некоторые выкрикивали что-то на русском и ломаном немецком, громче других — седой мужчина в черном потертом костюме и сломанных роговых очках с веревочкой вместо заушины. Перехватив взгляд Корочкина, незнакомец укоризненно развел руками:
— Видно же, что образованная публика! Иностранцы! А мы все — Маркс, Маркс… Как будто других немцев нет.
— Верно, Маркс не ариец, — Корочкин усмехнулся. — Но, к сожалению, на русском языке все лучшие люди Германии начинаются с буквы «г». Геббельс, Геринг, Гиммлер, Гитлер… Раньше еще Гёте был.
— Вспоминаю, что еще и Гейне… — мужчина уставился на Корочкина немигающим взглядом, — или… тоже?
— Тоже, — кивнул Корочкин. — Приятно было побеседовать.
— Взаимно. Люблю смелую шутку. Доктор Бескудников, — незнакомец приподнял фетровую шляпу. — С кем имею честь?
— Корочкин.
— А по профессии, если не секрет?
— Сидел в тюрьме. Честь имею. — Корочкин протиснулся сквозь толпу. Разговор — пустой и глупый — почему-то не давал покоя. Оглянулся. Бескудников неторопливо шел следом…
Корочкин попал в этот город пятнадцать лет назад, в 25-м, слякотным апрельским утром, когда его в числе других заключенных вывели из этапной теплушки и под конвоем провезли по окраинным улицам до ворот лагеря. Городишко был маленький, серый, судя по всему, находился недалеко от польской границы — несколько раз возникли на тротуаре неясные пятна еврейских лапсердаков. Впрочем, Корочкину это все было безразлично, и отметил он эти подробности машинально — по въевшейся профессиональной привычке все подмечать и фиксировать. Моросил дождь, холодные капли стекали за шиворот рваной брезентовой куртки, которую еще на этапе сунули ему блатные, отобрав кожаную. Он уступил без разговоров: драться умел и мог бы за себя постоять, но тех было человек тридцать — «воров в законе», профессионалов, а он — один, если не считать доктора-меньшевика лет шестидесяти, который, увидев, как раздевают его, Корочкина, тут же скинул добротное ратиновое пальто и держал на вытянутых руках до тех пор, пока «пахан» равнодушно не снял его, как с вешалки. Жизнь, как сказал об этом прокурор трибунала, начиналась заново…
О том, что слова прокурора не более чем злая ирония, он даже не думал — может быть, только чувствовал, и где-то в подсознании сидело ржавым обидным гвоздем нечто, которое определял он тремя словами: «финита ля комедиа». Высверкивали штыки конвоя, перебрасывались шутками молоденькие красноармейцы — чего там, государство только начиналось и суровость конвоев была еще впереди, а Корочкин вспоминал другое утро, в Омске, в 20-м, и подрагивал-расплывался, исчезая в тумане, рубиновый огонек последнего вагона поезда Верховного правителя. Нет… всей глубины своего падения человек никогда не может предугадать до конца.
По булыге загрохотали танки, он очнулся от воспоминаний, серые громады равнодушно наматывали на широкие гусеницы нищенскую мостовую заштатного местечка, и вдруг неясное ощущение превратилось в слова: свершилось. Наконец-то свершилось. Оглянулся: Бескудников неторопливо вышагивал позади. Ну и черт с ним. Зубной врач, поди… Трепали ему нервы за нелегальное золото, вот он и обрадовался смене власти. Корочкин остановился и пожал плечами.
Пятнадцать лет назад и он бы возликовал, теперь же, став старше и мудрее, этих картавящих, гогочущих здоровяков воспринимал спокойно, по-деловому, без гимназического восторга — в конце концов, не балерины Мариинского театра приехали. И все же — сладко мгновение воли и возмездия.
Он подошел к зданию с колоннами и портиком, над ним торчало нечто вроде тонкого обелиска или скорее шила с серпом и молотом на конце и вишнево краснела вывеска: «Районный комитет ВКП(б)». Два солдата в серо-зеленой форме с черными петлицами, на которых змеились молнии, устанавливали под порталом высокую стремянку и прилаживали новенькие негнущиеся веревки. Наткнувшись на них взглядом, Корочкин остановился. Вначале он даже не понял, но, уловив обрывок разговора — знал немецкий, — вдруг почувствовал, как начала встряхивать тело мелкая дрожь злобной радости: немцы устраивали виселицу на шесть человек. Надо же… Не узнал. Отвык, наверное… Все же — пятнадцать лет. Срок…
— Повыше, повыше, Ганс! — просил немец, который стоял внизу. — Мы воспитываем, ты понял? Чем выше — тем виднее.
— Господа! — крикнул Корочкин. — Нужна помощь?
Немцы переглянулись.
— Кто вы такой? — спросил тот, что стоял внизу. Немецкому языку Корочкина он не удивился.
— У меня есть важное сообщение для вашего командования, — сухо и значительно произнес Корочкин.
— Его нужно направить в абвер, — сказал немец на стремянке.
— В абвере придурки и интеллигенты, — возразил второй. — Я провожу его куда надо. Стойте и ждите, — повернулся он к Корочкину.
Высокие дубовые двери под порталом открылись. Четверо в такой же форме выволокли двух растрепанных, простоволосых женщин. Обе заламывали руки и выли в голос.
— Сейчас, сейчас, — почти добродушно произнес нижний немец, принимая одну из женщин от конвойных, — это совсем недолго и совсем небольно… — он подтащил ее к стремянке, второй немец спустил петлю.
Женщина уставилась на нее совершенно дикими, вылезшими из орбит глазами, попыталась вырваться и, вдруг заметив Корочкина и поняв, что он — русский, попросила, всхлипывая:
— Скажите, скажите им, я ведь уборщица, уборщица я, я ведь не партийная, они, может, думают, что я Мартышева, секретарь, а я — уборщица!
— Она уборщица, — перевел Корочкин. — Не коммунистка.
— Это нам все равно, — подмигнул Ганс.
Кто-то тронул за плечо, Корочкин обернулся и увидел Бескудникова.