Бывший
Шрифт:
— Не удивляюсь. Мы — тоже социалисты. Только национального толка. Без цыган, евреев и прочих неполноценных. Продолжайте.
— Меня должны были отправить на фронт, Я понял, что не только многие из нас, но и сам Колчак не чужд интеллигентского либерализма…
— Уверяю вас, это зов еврейской крови. Колчак вполне русский?
— Как все мы, с татаро-монгольской примесью…
— Да-да, трехсотлетнее иго, какое несчастье для судеб нации. А вы? У вас странная форма ушей и цвет волос… М-да. Нет?
— Нет. Вот у Голицыных в роду — сплошные цыгане. Всегда женились на цыганках.
— Продолжайте.
— Я создал боевую офицерскую организацию. Тайную. Я ставил задачей уничтожение чуждого элемента в собственных рядах. Разумеется, и тех большевистских и пробольшевистских элементов, которых по слабости и глупости пощадила наша контрразведка.
— Мне понятно, почему вы сидели так долго.
— Они многого не смогли доказать. И просто не знали. Иначе мы бы не разговаривали.
— В отличие от вас они соблюдали законность.
— Зов еврейской крови…
Краузе расхохотался:
— Вы хорошо схватываете суть, но мы никак не подойдем к главному, а?
— Я ведь не знаю, какая деталь может показаться вам решающей. Извините. Я постараюсь лапидарнее. В конце лета 1919 года красные захватили двух наших офицеров на станции Крамарино…
Он начал рассказывать, и это получалось у него трудно, натужно, совершенно невозможно было мгновенно привести прошлое в необходимую систему, вычленить главное и найти точные, единственно возможные слова, способные убедить этого седого оборотня с доброжелательными голубыми глазами. Где-то глубоко-глубоко, внутри раскаленным добела гвоздиком сидела мыслишка, нет — ощущение, предчувствие даже, неотвратимой и страшной расплаты за малейшую ошибку здесь, сейчас и — одновременно — за все прошлое в целом. Здесь, сейчас — от этих, с мертвыми головами на рукавах, а за прошлое — от тех, краснозвездных… Бестия перед ним. Профессионал высочайшего класса. Как выучил язык, в каких тонкостях! «Ну какой НА ВАС мог быть чин…» Бестия… «Диалектика». И вдруг совершенно невозможное в устах умного человека: «Я вообще лишен каких бы то ни было порочных наклонностей». Ладно, это Все ничего, перемелется.
Постепенно он втягивался в рассказ, девятнадцатой год проступал все отчетливее, вспоминались подробности, настолько мелкие и вроде бы навсегда утраченные, что, произнося слова, он ловил себя на том, что память штука странная и удивительная, наверное, в самом деле способная вместить всю человеческую жизнь — минута за минутой. Потом он перестал удивляться. В конце концов, это был его мир, его бытие, в этом бытие он боролся, действовал, любил и ненавидел, мстил святой местью отщепенцам и изменникам. В этом кратком бытие он был человеком, в долгом последующем — парией. Что ж, час возмездия настает, он близок. Как это у Толстого? «Мне отмщенье, и аз воздам»…
— Это не у Толстого, — вдруг сказал Краузе. — Это в послании апостола Павла к римлянам: «Не мстите за себя, возлюбленные, но дайте место гневу Божию. Ибо написано: мне отмщение, я воздам». Вы неверно трактуете.
У Корочкина дрогнули губы, он рассмеялся:
— Я не специалист по евангельским текстам.
— Иудейские басни, воспевающие человеческую слабость, порождение болезненной психики. Истинный Бог давно умер, — Краузе посмотрел долгим взглядом. — Вы достаточно полноценный человек, чтобы понять это.
Достаточно полноценный, всего лишь «достаточно», эк ввернул…
— О чем рассказали пленные? — посуровел Краузе.
Корочкин поднял голову. Однако… Мысли он читает, что ли…
— Ломов начал с теплушек. Там, у перрона, стояли теплушки…
— Что это?
Оказывается, оберштурмбаннфюрер знал русский все же не на «ять»…
У разбитого перрона стоял эшелон 132-го полка красных, станция была взята от белых всего полчаса назад, и эшелон, этот — по приказу командарма — сразу же приняли на первый путь: полк нужно было развернуть в боевые порядки и гнать колчаковцев дальше на восток. Красноармейцы с гиканьем скатывали с платформы пушку, рядом играл на гармошке губастый татарин; хрипло, невероятно фальшивя, он пел частушку, немыслимым образом соединяя певучие татарские слова с отборной матерщиной. Слушатели собрались в кружок и сочувственно внимали, один даже пытался подпевать.
— Вот ба это все — да по-русски! — восхитился подпевала. — Этта жа душа горит.
— Слова, видать, распрекрасные… — мечтательно поддержал второй красноармеец. — Ты бы перевел, браток?
Татарин перестал играть.
— Понимаешь, — начал он вдумчиво, — любовь. Он любит, она любит. Оба любят. Сильно очень. — Он улыбнулся. — Все.
— А… ругаешься зачем?
— Нет. Это вы ругаетесь. У нас в древние времена лучшие слова. Друзьям говорили. Понял?
По перрону трое красноармейцев волокли двоих в штатском. Вид у задержанных был самый невероятный: у того, что выглядел постарше, пиджачок был кургузый, явно с чужого плеча, молодой шел босиком, поджимая ноги и морщась, оба сразу же привлекли внимание, собралась толпа.
— Ворье проклятое! — выкрикнул кто-то.
— Чемодан сперли! — поддержал второй.
— Че-емодан… Дурак ты! Шпиены это. Наверняка карту с плантом слямзили! Товарищ, товарищ, к тебе обращаюсь! Беляки?
— Разойдитесь, товарищи… — молоденький конвоир теснил самых ретивых. — Не положено.
— Да я их знаю! — возвестил красноносый детина в обмотках из бинтов. — Я их у сестры милосердия Нефедовой-барышни видал! Денатурат поди свистнули, архаровцы!
— Шлепнуть их!
— Антанта проклятая!
— Разберутся, — отталкивал напирающую толпу конвоир.
— Как это то есть? Без нас? По какому праву? А вот доложьте нам — что, отчего, почему и зачем! Не старый режим! — говоривший схватил пожилого задержанного за рукав: — Слышь, у те очки от близи или от дали?
Пожилой машинально сдернул очки с носа, пожал плечами:
— Я близорукий, минус три…
— А как это?
Задержанных втолкнули в дверь, она тут же захлопнулась, оставив любопытных снаружи. Они попытались было прорваться, но тут же отскочили: на пороге появился сурового вида краском с маузером-раскладкой через плечо; Оглядев собравшихся, он пробурчал:
— От-ставить… У нас армия или сходка? — Аккуратно прикрыв дверь, он вернулся в кабинет начальника станции.