Cамарская вольница. Степан Разин
Шрифт:
— Алла, ашрефи Иран! [47] — на диво могуче гремел голос неустрашимого абдаллы.
Вокруг него десятки глоток кричали всяк свое:
— Иа, алла!
— Хабардар! — предупреждал кто-то своих о близкой опасности.
Какой-то военный предводитель, в колонтаре и в мисюрке, размахивал пистолем и визжал, словно босой ногой наступил на красные угли:
— Азер! Азер, сербаз шахсевен! [48]
Казаки схватились с кизылбашцами стенка на стенку! В ход сызнова пошли сабли, кистени, топоры и стрелецкие бердыши, а иной раз и испачканные кровью безжалостные кулаки, сокрушающие челюсти и зубы. Никита пробился до абдаллы, по пути к нему свалив нескольких замешкавшихся
47
За аллаха, благородная Персия!
48
Огонь, солдаты, любящие шаха!
— Хабардар!
— Врешь, змей сушеный, не улизнешь! — выкрикнул Никита и махнул адамашкой. — Бисйор хуб! Добро сделано! — зло и в то же время с радостью выкрикнул Никита, видя, что вожак кизылбашцев с запрокинутой, наполовину срезанной головой посунулся вдоль чужого бока к ногам толпы, под лязг стальных клинков вокруг и полуотчаянные и воинственные крики сотен глоток.
— Вай, аствауз! — с ужасом завопил кизылбашец, около которого повалился зарезанный «бессмертный» абдалла, сам бросил саблю и рухнул на землю, накрыв голову беспомощными ладонями.
— Берегись, шехсевен! — выкрикнул Никита, отбил свистнувшую над головой саблю соседнего кизылбашца, резко шагнув к нему, ударом кулака со всей силы в челюсть сбил с ног. Бородатый перс запрокинулся, выронил саблю и, полуоглушенный, рухнул на колени, вскрикивая, словно пьяный:
— Иа, алла, иа!
Окруженные со всех сторон, лишившись духовного предводителя, кизылбашцы, числом уменьшившись едва ли не наполовину, побросали оружие и взмолили о пощаде. Разобрав пленных по рукам, кому кто с бою достался, казаки стали приводить себя в порядок, собираясь на берегу: а ну как еще какой тюфянчей или абдалла соберет отряд кизылбашцев да вновь попытает счастье пожечь казацкие струги? Тут же, у разведенных костров, бережно укладывали побитых до смерти в этой сече казаков, пораненных относили или провожали на струги.
— Эко, брат, и тебя задело? — вырвалось невольно у Никиты, когда приметил, что усатый детина в голубом кафтане сидит у костра полураздетый, а товарищ бережно перевязывает ему левую руку у самого плеча. Обнаженная сабля лежала у казака на коленях, словно бой с кизылбашцами не окончен. Хотя так оно и было — у крепости все еще гремели пищали и густо вихрились, сливаясь воедино, крики отчаяния и торжества близкой победы…
— Треклятый тюфянчей малость промахнулся, стрельнув из пистоля, — с кривой усмешкой от боли ответил усатый казак. — Метил прямо в лоб, да мне своего лба жаль стало, плечо пришлось подставить, — и назвался: — Меня нарекли Ромашкой Тимофеевым, у атамана Степана Тимофеевича в есаулах. А ты кто и откель здесь объявился? Видел я, как ты встречь нам из-под дерева скакнул, скинув кизылбашский халат. Аль в плену был?
— Я самарский стрелец сотни Михаила Хомутова, — назвался Никита и коротко поведал о своих злоключениях в землях персидского шаха вплоть до этой вот последней ночи и своего освобождения…
— Ромашка-а! Еса-у-ул! Тебя к атаману кличу-ут! — раздалось с одного из стругов, севернее того места, где Никита устроился у жаркого костра.
— Идуу-у! — с поспешностью прогудел детина во всю ширь груди, накинул, не вдевая в рукава, переливчатый кафтан, отыскал взглядом отошедшего в сторону Никиту и упредил нового товарища: — Сиди здеся, должно, скоро и тебя к атаману покличут по моему сказу. — И ушел, широко шагая по крупной шуршащей под ногами гальке.
И только теперь уставший от бессонной ночи Никита заметил, что малиновое солнце, как-то разом выскочив из-за восточного морского окоема, довольно высоко уже приподнялось над Хвалынском морем и высветило горящий черным дымом в нескольких местах город, его высокие узорчатые минареты, и здешние перепуганные муллы и абдаллы сидят по домам, и муэдзины не созывают мусульман к утреннему намазу.
По наклонным улицам, кто со скарбом, а кто и с полоном в
«Должно, укрыться мнил где-то сей перс да пересидеть лихой час, а тут глазастый куркуль [49] и схитил его! — усмехнулся Никита, видя, как охрипший от воплей богатый перс трясет черной бородой и хамкает воздух широко раскрытым ртом. — Ништо-о, клятые кизылбашцы! Любите урусов в полон хватать и к каторжным работам под плети сажать! Теперь сам такого же лиха отведаешь, чтоб впредь сердобольнее были сами и ваши детишки!»
— Эге-гей! Самаренин Никита-а! — прокричали с ближнего струга, а крик, слышно было, передали издали. — Атаман тебя кличе-ет! Поспешай жива-а!
49
Куркуль (донск.)— степной хищник, орел.
Екнуло у Никиты сердце, непонятное беспокойство запало в душу: умом сознавал, что он вольный, атаману неподвластный человек, и в то же время отлично понимал свою полную зависимость от незнакомого пока человека. Он проворно подхватился на ноги, оставил своего пленника у костра на попечение казаков и по влажным от ночной росы мелким камням побежал к стругу, на который поднялся незадолго до этого новый знакомец Ромашка.
Ромашка и встретил его у широкой сходни. Рядом с ним стоял широкоплечий, крепкий, словно каменная серая глыба, казак в желто-красном персидском халате поверх белой рубахи. На одном глазу у него бельмо, зато вторым смотрит так, что не отвертеться, ежели какое зло умыслил супротив атамана.
— Тот самый? — коротко спросил Серега Кривой.
— Этот, Серега, — подтвердил Ромашка и к Никите с приветливой улыбкой: — Ну, стрелец, идем к атаману, ему о себе сам скажешь.
Степан Тимофеевич Разин сидел на персидском ковре с причудливым орнаментом. Одет в белый атласный кафтан, туго стянутый на поясе голубым кушаком. На голове лихо заломлена к правому уху красная шапка с оторочкой из белого меха, на ногах мягкие зеленые сапоги. Когда к нему подошли, он перестал трапезничать и отставил миску с холодным мясом, сделал большой глоток из кубка, утер губы и усы белоснежным рушником. Никита хорошо разглядел смугловатое от степного загара лицо атамана, слегка вытянутое, обветренное на скулах. Черные кудри выбивались из-под шапки, ниспадали на высокий лоб. Чуть приподняв широкие брови, атаман устремил на стрельца взгляд быстрых темно-карих глаз. Степан Тимофеевич сунул в короткую волнистую бороду пятерню, как бы в раздумии поскреб подбородок, легкая улыбка тронула жесткие губы сомкнутого рта. Потом с усмешкой перевел взгляд с Никиты на Ромашку, словно бы не веря тому, что ему говорили недавно о стрельце.
— Этот, што ли, прибег к нам? — спросил Степан Тимофеевич, а в голосе Никита уловил все то же недоверие: стоит перед ним, атаманом, ободранный мужик, в лохмотьях каких-то, только и доблести, что чужая, видно, сабля в ножнах у веревочной опояски.
— О нем я тебе говорил, Степан Тимофеевич, — подтвердил Ромашка, двинул пальцами по жестким усищам и со смехом подтолкнул оробевшего от атаманового неверия Никиту поближе к Разину. — Будто нечистый в ночи перекинулся через стену и завопил недуром, чтоб береглись мы, дескать, кизылбашцы сторожко к стругам подбираются! Ну, славно и то, что на нашем языке завопил, разом подхватились казаки, успели фальконеты повернуть да пищали изготовить. И гребцы, которые в трюмах повалились после ночной гребли замертво, за оружие вовремя ухватились. А то б, Степан Тимофеевич, быть беде, ей-бог же! Ежели и отбились бы от кизылбашцев, то большой кровью…