Царь грозной Руси
Шрифт:
И все же самым примечательным стало другое — как восприняли тревожные известия советники царя из «избранной рады». Разумеется, они не преминули напомнить, что были правы, удерживая государя в Казани. Они предвидели, предупреждали, и получалось: в том, что произошло, виноват он сам. Ну а поскольку восстание началось, предлагалось… вообще отказаться от завоеванного края! Утверждали, что теперь уже ничего нельзя поделать, казанская земля чужая, «бедственная» для русских, и удержать ее все равно не получится [49]. Из-за нескольких проигранных стычек Ивана Васильевича понуждали перечеркнуть все усилия, все жертвы (да еще и опозориться после победных празднований)! И вот тут снова напрашивается вопрос — зачем? Зачем государю старались навязать
Конечно, трудно было бы предположить, что русские аристократы изменили в пользу Турции и Крыма (хотя на примере Семена Бельского мы видели, что и такое случалось). Но усиление России не устраивало и западные державы, а некоторые бояре давно снюхивались с Литвой. Наконец, стоит иметь в виду, что действия таких личностей против своего монарха и своей страны не являлись предательством в нашем понимании. Здесь проявлялась совершенно иная психология, феодальная. Немецкие князья всячески боролись против укрепления власти императора — хотя ради этого подыгрывали туркам, французам. Аналогичным образом вела себя польская, венгерская, французская знать, но вовсе не считала себя предателями. Ведь она отстаивала свои «исконные» права. Так было и в России. Взятие Казани значительно повысило авторитет царя — следовательно, требовалось подорвать этот успех.
Иван IV снова отверг мнения советников. Тем более что положение отнюдь не было катастрофическим. Если бы казанские и свияжские воеводы не распыляли подчиненных, дождались в крепостях весны и подхода свежих войск, не было бы и поражений. Да и теперь выслать рати было не поздно… Но не послали. Потому что в марте 1553 г. царя вдруг свалила болезнь. Непонятная, необъяснимая и внезапная. Вроде, не было никаких причин. И сразу же государю стало настолько худо, что его сочли уже безнадежным. Речь зашла о завещании. Иван Васильевич метался в горячке, терял сознание, а в минуты просветлений продиктовал свою волю — присягать наследнику Дмитрию.
И вот тут-то выяснилось, что у многих бояр уже имеется другой претендент. Не Дмитрий, не Юрий, а Владимир Старицкий. Он, правда, был очень молод, но руководство взяла на себя его мать Ефросинья. Причем она и ее сын вели себя настолько откровенно, словно были уверены — царь уже не поднимется. Вызвали из уделов свои дружины, собирали детей боярских и подкупали их, раздавая деньги. Дом Старицких переполнился вооруженными людьми, которых щедро поили. Даже некоторые вельможи, симпатизирующие Владимиру, укоряли его, что негоже устраивать попойки, когда государь при смерти. Сторону Старицких приняли Иван Шуйский, Петр Щенятев, Иван Пронский-Турунтай, Дмитрий Немой-Оболенский, Семен Ростовский, Булгаковы и еще целый ряд сановников. Они и их подручные в полный голос славили по Москве Владимира Андреевича.
Бояре отказывались служить «пеленочнику», а когда Владимир Воротынский, принимавший присягу Дмитрию, сунулся к Старицкому, тот грубо обругал его и сыпал неприкрытые угрозы. Тесть царского брата Юрия, видный военачальник Палецкий присягу Дмитрию принес, но в это же время договаривался со Старицкими — если они дадут Юрию большой удел, Палецкий поможет возвести Владимира на престол. Часть знати изменников не поддержала, но и от присяги царевичу уклонялась, объявив себя больными. Выжидала. А Адашев и Сильвестр оставались около царя. Но даже почитатель Сильвестра Карамзин признал, что он «тайно доброхотствовал стороне Владимира Андреевича, связанного с ним дружбою». Адашев был не менее тесно «связан с ним дружбою», и отец государева любимца активно действовал в лагере Старицких. Назревал самый натуральный переворот [69, 119].
Народ был в ужасе, скорбно молился. Говорили: «Грехи наши должны быть безмерны, если Небо отнимает у нас такого самодержца». А противостояние накалялось. Иван Васильевич понимал, что умирает, но страшился не за себя, а за свою семью. Какова будет ее участь, он представлял вполне отчетливо. Придя в себя после очередного приступа, напоминал приближенным о присяге «умереть за меня и за сына моего». Умолял, когда его не станет, спасти царевича, если даже придется бежать с ним за границу, «куда Бог укажет вам путь». Обращался к родственникам жены: «А вы, Захарьины, чего испужались? Али чаете, бояре вас пощадят? Вы от бояр первые мертвецы будете. И вы б за сына моего и за его матерь умерли, а жены моей на поругание боярам не дали!» Те, кто сохранил верность Ивану Васильевичу — Мстиславский, Воротынский, Шереметев, Захарьины, Морозовы, заняли круговую оборону во дворце…
Но произошло чудо. Кризис миновал и царь почувствовал себя лучше. А коли так, на его сторону стали переходить колеблющиеся и выжидавшие развития событий. Тогда и заговорщики поджали хвосты, потянулись приносить присягу. Поняв, что дело проиграно, во дворец явился каяться Владимир Андреевич. Бояре, охранявшие царя, не пускали его. И вот тут-то вмешался Сильвестр! С начала болезни царя он вел себя на удивление скромно. Вертелся в стороночке, ни разу не попытавшись вступиться в поддержку Анастасии и ребенка. Зато Старицкого принялся защищать очень горячо и решительно. Владимира обязали клятвенной грамотой «не думать о царстве». Но его мать даже и сейчас не сдавалась. Не желала приложить к этой грамоте княжескую печать, хранившуюся у нее. Лишь после настойчивых требований бояр и митрополита все же пришлепнула печать, однако не удержалась от насмешливого комментария: «Что значит присяга невольная?» [49]
Что ж, так или иначе оппозицию подавили. Признаки преступления были налицо: неповиновение царю, заговор, подготовка вооруженного мятежа. На законном основании можно было предать виновных суду и казнить. Но нет, Иван Васильевич не желал жестокости. Он все еще стремился быть таким, как учили его святитель Макарий, Максим Грек (и Сильвестр тоже): являть подданным мир, любовь, «милосердие согрещающим». И, оправившись от болезни, он всех бунтовщиков… простил. Всех без исключения. Обласкал Владимира Андреевича. Не лишил доверия своих советников. Адашева еще и повысил, пожаловал в окольничие, а его отца в бояре. Получили повышения и некоторые другие участники бунта. Царь действовал истинно по-христиански: «И остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим…»
Увы, «избранная рада» была настроена совершенно иначе. И очень быстро осмелела. В болезни Иван Васильевич дал обет, если останется жив, совершить паломничество по святым местам. Но опять начались странности. Сильвестр и его товарищи с какой-то стати взялись настойчиво и упорно отговаривать царя. Он не согласился и в мае 1535 г. со всей семьей отправился в путь. Начал с Троице-Сергиева монастыря, посетил там престарелого св. Максима Грека. Но когда уже поехали дальше, Адашев и Курбский предприняли еще одну попытку остановить царя! Солгали, будто преподобный Максим передал через них страшное пророчество. Если Иван Васильевич не повернет назад, погибнет царевич Дмитрий. Государь прерывать поездку не стал. Добрались до Дмитрова, побывали в Николаево-Пешношском монастыре. Оттуда по рекам отплыли в Кирилло-Белозерскую обитель. И предсказание вдруг исполнилось… На одной из стоянок, поднимаясь по сходням в струг, кормилица каким-то образом уронила младенца в реку, он утонул.
Совпадение? Ох, не верится в такие совпадения! Что же это за кормилица, которая так небрежно держала царского сына? Если бы как следует прижимала к груди, упала бы вместе с ним, но не выронила. И почему те, кто был рядом, сразу не кинулись в реку за младенцем? Кстати, и в само «пророчество» позволительно не верить. Зачем стал бы св. Максим передавать столь деликатное предупреждение через Курбского и Адашева, если перед этим беседовал с царем и мог ему все сказать лично? Зато «пророчество» очень уж четко совпало с желаниями Сильвестра. Вот и возникает еще одна загадка. С какой стати священник, наставлявший царя в благочестии, препятствовал паломничеству?