Царь и гетман
Шрифт:
— Ну-ну-ну! — качал головой щадроватый мужик. — Сила не махонька…
— Чево больше! Прорва!
— До Божья оконца, поди, добраться можно?
— Где не добраться! Как пить дать…
— Так — ту, братеньки вы мои, — продолжал ратный, — насыпали мы эту Арарат-гору, а на Арарат-гору пушачки встащили — и ну жарить! Жарили мы их жарили, дымили, братец ты мой, дымили, инда светло небушко помрачилося, ясно солнышко закатилося… А сам — от царь от пушачки к пушачке похаживает, зельем — порохом пушачки заряживает — да бух, да бух, да бух! А там загикали донские да черкаские казаки — напролом кинулись… И что ж бы вы думали! Насустречу к им выходит старенькой — престаренькой старичок, седенькой — преседенькой, что твоя куделя белая, и несет
— Где устоять! — подтверждает щадроватый мужик.
— Не устоять — ни в жисть не устоять, — соглашаются и другие мужики.
— И не устоял, — заключает ратный, торжественно оглядывая слушателей. — Все от Бога.
— Это точно, что и говорить!
— А песьи головы, дядя, что сказывал ты, — любопытствует долговязый парень.
— Что песьи головы?
— Да каки они? Видал ты их?
— Как не видать — видывал.
— И близко, дядя?
— Не — ни — ни! Близко не подпущают, аспиды… Уж и шибко ж бегают — так бегают идолы, что и собакой не догнать… А поди ты, об одной ноге…
— Что ты! Об одной?
— Об одной.
— Ах, он окаянный! Как же он, сучий сын, бегает об одной ноге?
— А во как. В те поры, как Христос народился и в яслях лежал, прослышали об этом цари и бояре, жиды и пастухи и весь мир, ну и пришли Христу поклониться, да не токмо люди, а и птицы и звери. И прослышь про то Ирод, царь — жидовин, что вот-де новый царь народился, и будет-де этот самый царь царствовать и на земле, и на небе. Ну и распалился Ирод-царь гневом и говорит своим Иродовым слугам: «Подите, гыть, вы, Иродовы слуги, скрадьте младенца Христа и принесите ко мне!» — «Как же мы, ваше царское величество, — говорят Иродовы слуги, — скрадем ево, коли там у ево страж стоит, аньдел с огненным мечом? Он-де нас огнем и мечом посечет и спалит». А Ирод-царь и говорит: «К ему-де, гыть, к младенцу Христу, не токмо люди на поклонение идут, а и звери и птицы. Так вы, гыть, слуги мои Иродовы, наденьте на себя шкуры собачьи с собачьими головами и подите якобы поклониться младенцу со зверьем со всяким — и скрадьте ево». Ну ладно: сказано сделано. Надели на себя Иродовы слуги шкуры собачьи с собачьими, с песьими, значит, головами, и пошли. Входят да прямо к яслям. Только что, братец ты мой, руки они, Иродовы слуги, протянули, чтоба, значит, скрасть младенца, как аньдел хвать их по плечу огненным мечом, да так, братец ты мой, ловко хватил, что от плеча-то самово наскрость и проруби, до самова естества, сказать бы… Так половина-то тела с рукой, с ногой так и осталась тут на месте, у самых яслей, а они-то, Иродовы слуги, сцепившись друг с дружкой, рука с рукой, нога с ногой, и ускакали на двух ногах, по одной у каждого. Ну с тех пор, братец ты мой, так и скачут они, Иродовы слуги: коли он тихо идет, так на одной ноге скачет, а коли ему нужно наутек, так зараз в сцепку друг с дружкой — и тут уж их сам черт не пымает… А головы-то собачьи так и приросли у их к плечам — с той поры и живут песьи головы…
— Крохино,
Из-за дымчатой синевы вдоль берега озера неясно вырисовывалось что-то похожее на бедные избушки, разбросанные в беспорядке по низкому склону побережья. Только привычный глаз человека, родившегося тут и выросшего среди этой неприветливой природы, да сердце ребенка, встосковавшегося по родным местам, могли различить неясные очертания бедных черных, кое-как и кой из чего сколоченных лачужек.
— Да, Крохино, — отвечал щадроватый мужик и перекрестился. Перекрестились и другие артельные.
— Шутка — сот семь-восемь, поди, верст отломали.
— Добро, что живы остались, — заметил ратный. — А мы вот с царем да с Шереметевым боярином и тысячи отламывали, а уж который жив оставался, кого в поле да в болоте бросали, которых в баталиях теряли — про то и не пытали.
В это время впереди показался маленький, едва заметный от земли человечек, который нес что-то за плечами. По мере приближения этого человека к артели можно было распознать, что то шел мальчик с кузовом на спине.
— Мотя! Это Мотька идет! — закричал мальчик с лопухом на голове.
— А точно он, постреленок, — подтверждал и щадроватый мужик, приглядываясь к тому, что шло им навстречу. — Куда это он, псенок, путь держит?
— К нам, батя.
— А что у ево, у псенка, за плечами?
— Кошель на грибы.
Мальчик в лопухе не выдержал и побежал навстречу мальчику с кузовом. — «Мотя! Мотька! Мотяшка!» — «А! Симушка! А батька где?»
Мальчики остановились друг против друга, расставив руки. Мотька положил на землю кузов, в котором что-то ворочалось и сопело, силясь просунуть мордочку между скважин плетешка.
— Что это там у тебя? — с удивлением спрашивает Симка.
— Мишутка махонькой… С дедом пымали ево… Несу в город за хлеб показывать, — скороговоркой отвечает Мотька. — У нас есть нечего, все вышло — и мякина и ухвостья, так иду с Мишуткой хлебца добывать.
Мотька, поставив кузов на землю, развязал мочалко, прикреплявшее плетеную крышку к кузову, и оттуда высунулась косматая лапка, а потом и острая мордочка маленького медвежонка. Мишутка усиленно моргал своими невинными, детски доверчивыми, как у ребенка, глазками, карабкаясь из кузова и опрокидывая его.
— Ах, какой махонькой! — с восторгом суетился около него Симка.
— Ай да зверина!.. Ха-ха-ха! Вот карапузина!
— Фу ты — ну ты, боярченок какой!
— Уж и точно боярченок…
— Не — черноризец младешенек, — заметил ратный, подходя к медвежонку, а вырастет в игумна — давить нашего брата станет.
Артель обступила медвежонка и забавлялась им. А звереныш, глупый еще по-звериному, доверчивый к человеку, облапил Симку и ну с ним бороться. Симка сразу, с человеческим лукавством, подставил доверчивому зверенышу подножку, и звереныш растянулся при общем хохоте артели.
— Ай да Симка! Зверя сломал!
— Глуп зверь — честен, на чистоту, а Симка-то уж с хитрецой парень.
Медвежонок снова лез на Симку, ожидая честного боя, но Симка опять слукавил по-человечески — увильнул, и Мишутка с своей звериной честностью опять не потрафил.
— Что, Мотюшка, дома у нас? — ласково спрашивал щадроватый мужик, гладя белокурую голову Мотьки.
— Хлебушка нету, — отвечал мальчик.
— А мякина?
— Вышла, и ухвостье вышло… Мамка с голоду пухнет…
— Ахти — хти, горе какое… А отец екимон?
— Лих, у-у как лих! Телку взял на монастырь за летошню соль.
Едкая горечь и какая-то робкая, покорная безнадежность отразились на лице мужика при последних словах мальчика.
— А этого где добыл? — спросил он, указывая на медвежонка.
— С дедом в лесу пымали — у бортей, — радостно отвечал мальчик.
— А медведица?
— Мы не видали ее, и она нас не видала… Мы как взяли его, так бегом домой…
— То-то, счастлив ваш Бог… А куда ты его несешь?