Царь Петр и правительница Софья
Шрифт:
— Едала, чу?
— Едала, — сквозь слезы проговорила вопрошаемая.
— Гм!.. Это нехорошо.
Девушка совсем расплакалась, закрыв лицо обеими руками, которые видимо дрожали.
— Ничего, ничего, не плачь; ты ела с неволи, — утешал ее боярин. — Ну так как же тебя зовут? Запамятовал я, имя такое мудреное, а? Как?
— Мелася, — отвечала девушка всхлипывая.
— Мелася, ишь ты! Поп что ль такое имя дал?
— Не знаю.
— А отца твоего как звали?
— Не помню.
— Ишь ты, дело какое! А мать помнишь?
— Помню.
— А
— Не знаю.
— И прозвища не знаешь?
— Не знаю.
— А из какого города али бо деревни тебя угнали? Сказывай, милая, не бойся: я тебя выкуплю.
— Нас взяли в лесу, мы по калину ходили: это помню. И сестру мою взяли, и брата, много тогда угнали нас в полон, это все помню. Верблюдов много было, и нас, малых детей, на верблюдов посадили, а больших гнали на арканах.
— А давно это было, не помнишь? — спросил боярин, соображая что-то.
— Сказывали, лет десять будет: еще сказывали тогда про гетмана Дорошенка, да про Юрася Хмельниченка.
— Так-так. Это, значит, при Демке Многогрешном было, давненько.
Боярин задумался. Среди рыночного гула и говора с берега ясно доносились назойливые крики чаек.
— Так как же, милая, хотела бы ты из полону ослобониться? Не тоскуешь ты по родной стороне? Хочешь я тебя выкуплю? Только где искать твоего отца — матери?
Девушка не отвечала. Бледность покрыла ее опечаленное лицо. При последних словах боярина мальчик и другие полонянки заплакали.
— И вы будете наши, русские? — обратился к ним боярин.
— Ни, мы з Украйны, — отвечала одна молодуха.
— А давно в полону?
— Ни, недавно: нас с хлопчиком на Головатого Ивана забрано у поли, а сю молодицю зараз писля Полупетра.
Взглянув снова на ту девушку, которая называла себя Меласей, боярин повторил прежний вопрос:
— Хочешь в свою сторону, милая? А? Охота тебе домой?
Девушка не отвечала. Она только плакала.
— Так как же, — настаивал боярин, — али не желаешь?
— О-о! — громко зарыдала несчастная. — Я не знаю, где моя родная сторона, я ничего не помню, я все с той поры забыла, забыла и тату, и маму, я никого не знаю.
Слезы душили ее. Она разливалась, плакала. Боярин сам не знал, что ему делать. Какое он мог дать ей утешение? Что могло манить ее в будущем? Свобода, возвращение на родину, к родным, к воспоминаниям дорогого детства? Но где ее родина, кто ее родные, она сама ничего не знала. А воспоминания детства? Эти отрывки какого-то сна. Да и сон этот, полно, видела ли она? Не грезилось ли ей, что она играла когда-то, где-то, со своими сверстницами и рвала калину? Она помнит только то, что они «ходили по калину» и их захватили татары. Помнит она верблюдов, на которых везли их, полоненных детей. Потом помнит она свое детство в гареме мурзы Карадага и его сварливую старшую жену, тоже полонянку из России. Куда ей деться, куда приклониться? Боярин тотчас сообразил все это, и в голове его созрело решение.
— Не плачь, не убивайся, девонька, — со слезами в голосе заговорил он. — Я буду тебе вместо отца родного, жена моя примет
Через несколько минут торг с Ибрагимом был заключен, и выкупленные полонянки с мальчиком, сопровождаемые несколькими стрельцами и татарскою стражею, оставили рынок, где с прибытием новых партий невольников закипела еще более деятельная купля и продажа человеческих жизней.
II. В ногайских степях
Через несколько дней после описанного нами в первой главе торга невольниками по ногайским степям, расстилавшимся от Перекопа вплоть до речки Конки, впадающей в Днепр, или вплоть до земель запорожских, двигался караван из вьючных верблюдов и лошадей и нескольких рыдванов. Впереди каравана и по сторонам ехали вооруженные всадники: часть из них была стрельцы, другие — крымские татары, вооруженные большими сагайдаками и стрелами в колчанах за плечами. В среднем большом рыдване, окрашенном яркой голубой краской, с желтыми полосами и золоченными двуглавыми орлами на стеклянных дверцах, сидел знакомый нам боярин с товарищем, которых мы видели в Козлове на невольничьем рынке, а против них на переднем сиденье та молоденькая полонянка, или «бранка», что называла себя Меласею.
Боярин этот был думный дворянин Сухотин, посол московского царя Федора Алексеевича к крымскому хану Мурад — Гирею, возвращавшийся теперь, в конце лета 1679 года, из своего посольства в Москву. Черноволосый же товарищ его был дворянин Максим Исаевич Сумбулатов. Возвращаясь из Крыма, посол, по обычаю того времени, умыслил порадовать всемогущую в ту пору на Москве царевну Софью Алексеевну приличным подарком, выкупленной ее именем из неволи христианскою девицею, которая к тому же не знала ни роду, ни племени. В другом, меньшем рыдване, помещались другие выкупленные полонянки, вместе с мальчиком, которого называли Пилипком.
День был необыкновенно тихий и знойный, скорее удушливый. Степь, по которой двигался караван, казалась такою мертвою пустыней, что напоминала собою безбрежное море, на котором не белелось ни одного паруса. Только изредка проносился над степью белый лунь, плавными взмахами крыльев рассекая знойный воздух, да иногда где-то в невидимой высоте слышался жалобный клекот орла. На безоблачной синеве горизонта или на высокой могиле вырисовывался стройный силуэт сайгака на тонких, словно полевой дигиль, ножках, и, постояв мгновенье — другое, как стрела, исчезал в далекой синеватой мгле.
— Экая пустынь немая, — сказал задумчиво Сухотин, оглядывая расстилавшуюся перед ним равнину, — хотя бы тебе дымок, хоть бы деревцо.
— Точно, боярин, словно в сказке: как Иван-царевич ехал степью за жар-птицею, — подтвердил его спутник.
— Да за прекрасной царевной…
— Точно, точно, да за живой и мертвой водой, боярин.
— А мы вот прекрасную царевну и добыли, — улыбнулся Сухотин, глядя на задумчиво сидящую девушку.
— И верно, боярин, добыли, хоть мы и не царевичи.