Царь-рыба (с илл.)
Шрифт:
Но все это в прошлое откатило.
Обзавелся таежный человек мотором, дюралевой лодкой. Надо на промысел – два-три дня, и он на месте, в старой своей потаенной избушке. Семья же в поселке Чуш, на берегу Енисея, можно сказать, в центре культурной жизни, где ходят пароходы, самолеты летают, ревет бесплатно радио день и ночь, в клубе каждый вечер кино показывают, вино в магазинах хоть какое. Изба – не то лесное горе, слепое, под еловой корой. Изба, как у всех добрых людей, с окнами на три стороны, с верандой, с холодильником, с диваном и ковром. Говорят, к концу пятилетки и телевизор в Чуш проведут. Вот бы дожить. Самый бы дорогой телевизор купил и каждый день кино бесплатно смотрел. Тятя, поди-ко, в гробу переворачивается – не зря же
Катит промысловик по Сыму в глубь тайги, орешки пощелкивает, скорлупу за борт плюет. Все переулки и закоулки на реке он знает. В кармане завязанный в целлофановый мешочек договор на промысел у него хранится и всякий прочий документ. В лодке припасы, харчи, одежонка на зиму и – прости, Господи, прегрешения вольные и невольные – этот, как его, понеси лешаки, мудрено называется – транзистор! Дорогущий, холера! Девяносто с лишним! Коня в старое время на экие деньги купить можно было. А что делать? Как ни рыпайся, не устоишь против культуры, хуже чумы навалилась, окаянная!
Старовер и всякий другой таежный промысловик идет на Сым, как домой, хозяином идет, никакой пакости и разбоя он в тайге не учинит. А вот мухота эта, «шыкалы», как их Грохотало именует, пьяницы, барыги, почуяв дармовую наживу, лиха для прут на Сым. Все они работают, деньги получают на производстве, да норовят еще и от природы урвать что возможно, выкусить с мясом кусок – валят бензопилой кедры, бьют круглый год соболя, увечат зверя и птицу. Вон впереди грохот открылся, торопливый, заполошный – так промысловик никогда не стреляет. Так разбойник стреляет, ворюга!
Осень – бедствие боровой птице, особенно глухарю. От людей бедствие, от самых разумных существ, как их назвал радиотранзистор. Осенью боровая птица, глухарь в первую голову, вылетает на берега рек собирать мелкую гальку, которой перетирается хвоя, почки и другая лесная пища. Без этого «струмента» птице не перезимовать. На притоках Сыма, в глубине тайги и болот камешничок редок. Случалось, в зобу птицы и в пупке золотишко находили вместо гальки, и потому жены охотников никогда не выбросят пупок и зоб «без интересу», непременно его распластнут и посмотрят, чего в нем? Камешник, да еще особый какой-то, глухарю, видать, самый подходящий, белеет на обмысках, косах, осыпях по Сыму. Десятками собираются глухари – таежные отшельники по берегам. Глухарь здесь крупный, осанистый. «Как страусы!» – говорят чушанцы, видавшие страуса на переводных картинках и в кино. Бьют глухаря не только на Тыме и Сыме, по всем большим и малым рекам нашей страны бьют, и вот результат: на Урале и северо-западе России его, считай, уже прикончили. В центре же России, где еще великий наш песнопевец слышал, как за Окою «плачут глухари», их давным-давно нет.
Что уж говорить про Север?!
«Меньше сотни птиц за выезд не берем!» – хвастался мне охотник на Нижней Тунгуске, вполне нормальный охотник-любитель, вполне нормально хвастался, ну, как мы, городские рыбаки, иной раз загибаем безгрешно: «Три окуня – лапти и десяток сорог по полкило!..»
Идет лодка, приглушив мотор, нагло идет, прямо на мыс, на птиц. Вытянув шеи, стоят бестолковые птицы, глазеют. Хлесь! Хлесь по ним из четырех стволов. Раз-другой успеют охотники перезарядить ружья. Стволы дымятся от пальбы, горячими делаются, птица не опасается, не улетает. Иной глухарь подпрыгнет на камнях от хлесткой дроби, иной на сук взлетит, но чаще бегством спасаются. Тех, что убегают и зажердь или в кусты валятся, охотники не преследуют, не подбирают – некогда, на следующем мыске вон еще табун глухарей темнеет! Вот если соболишко обозначится, в урман мотанет – другой вопрос, за тем и побегать можно. Соболя развелось много – браконьеры распустили слух: «Соболь белку приел. Баланец нарушился», – и вроде бы как дозволение самим себе выдали – бить соболя в любое время года, выкуневший, невыкуневший – хлещи!
Говорилось уже, что здешние охотники заряжают патроны по старинке, на глазок. Пыжи бумажные, моховые, редко войлочные. Сотни рублей просаживают на вине, копейки экономят на припасе. От плохих зарядов ружья живят, рон худой, птица уходит подранками в лес и в муках гибнет. Хорошо, если осень выдастся непогожая, стремительная. Декада-полторы – и убирайся с реки, иначе вмерзнешь в лед. Но и за короткий налет «охотники» тучами гробят птицу.
– До того дострелялись осенесь, пана, что озверели, верис – нет, озверели! – ахал Аким, вспоминая прошлогоднюю охоту. – Ровно змеевец всех поразил, кости у всех поточил. Из-за рузья, из-за лодки, из-за припасов, из-за харчей могли убить! Вот как разошлись! – И добавил совсем уже пораженно: – Я сам, понимас, наблюдать за собой начал: сють сто, хватаюсь за рузье…
Аким запамятовал, что я на войне был, в пекле окопов насмотрелся всего и знаю, ох как знаю, что она, кровь-то, с человеком делает! Оттого и страшусь, когда люди распоясываются в стрельбе, пусть даже по зверю, по птице, и мимоходом, играючи, проливают кровь. Не ведают они, что, перестав бояться крови, не почитая ее, горячую, живую, сами для себя незаметно переступают ту роковую черту, за которой кончается человек и из дальних, наполненных пещерной жутью времен выставляется и глядит, не моргая, низколобое, клыкастое мурло первобытного дикаря.
Была уже середина лета, а вокруг чушанского пруда с прошлого года траурным венком лежало черное перо – осенью местная заготконтора принимала глухарей по три рубля за штуку, потом по рублю, потом вовсе перестала принимать: не было холодильника, стояло тепло и морось, перестали летать самолеты.
Птица сопрела на складе. Вонь плыла по всему поселку. «Товар» списали, убытки отнесли на счет стихии, повесили кругленькую сумму на шею государству, а глухарей навозными вилами грузили в кузова машин и возили в местный пруд, на свалку.
Всю зиму и весну пировали вороны, сороки, собаки, кошки; и как вздымался ветер, сажею летало над поселком Чуш черное перо, поднятое с берегов обсохшего пруда, летало, кружило, застя белый свет, рябя отгорелым порохом и мертвым прахом на лике очумелого солнца.
Часть вторая
Уха на Боганиде
Весна в изломе. Вот-вот перейти ей в короткое быстротечное заполярное лето, да отчего-то медлила, тянулась весна, и когда истаяла, утекла в озера и реки, людей шатало от голода.
По дымящейся сизым паром, мокрой тундре брел парнишка в больших изодранных броднях, часто наклонялся, обирая с кочек и со мха-волосца, зеленого зимой и летом, прошлогоднюю, перемерзлую клюкву, почти уже вытекшую. Лишь кожица осталась да тлелые семечки в клопом смявшейся ягоде. Парнишка распрямлялся, чтобы сунуть в рот клейко слипшийся в ладони катышек ягод, и стоял какое-то время зажмурившись. Из глаз сыпались искры, голову обносило, перед лицом, не потухая, яркими, разноцветными кругами каталась радуга, на уши давило, и под грудью, в клубок свитая, путалась, душила липкая нитка тошноты.