Царь
Шрифт:
«Ради Бога, святые и преблаженные отцы, не принуждайте меня, грешного и скверного, плакаться вам о своих грехах среди лютых треволнений этого обманчивого и преходящего мира. Как могу я, нечистый и скверный душегубец, быть учителем, да ещё в столь многомятежное и жестокое время? Пусть лучше Господь Бог, ради ваших святых молитв, примет мое писание, как покаяние. А если вы хотите найти учителя, – есть он среди вас, великий источник света, Кирилл. Почаще взирайте на его гроб и просвещайтесь. Ибо его учениками были великие подвижники, ваши наставники и отцы, передавшие и вам духовное наследство. Да будет вам наставлением святой устав великого чудотворца Кирилла, который принят у вас. Вот вам учитель и наставник! У него учитесь, у него наставляйтесь, у него просвещайтесь, будьте тверды в его заветах, передавайте эту благодать и нам, нищим и убогим духом, а за дерзость простите, Бога ради. Вы ведь помните, святые
И не проходит даром это благословение, благословение игумена навсегда остается в душе:
«И кажется мне, окаянному, что наполовину я уже чернец: хоть и не совсем ещё отказался от мирской суеты, но уже ношу на себе благословение монашеского образа. И видел я уже, как многие корабли души моей, волнуемые лютыми бурями, находят спасительное пристанище. И потому, считая себя уже как бы вашим, беспокоясь о своей душе и боясь, как бы не испортилось пристанище моего спасения, я не мог вытерпеть и решился вам писать…»
Однако не более чем наполовину пребывает он уже в чернецах. Другая половина, волнуемая лютыми бурями, должна вновь погрязнуть в мирской суете. Направить корабли своей души в спасительное пристанище Бог не велит. Бог обрек его служить государем, и ему до конца своих дней тащить этот невыносимый для честного человека, окровавленный крест. Шапка-то Мономаха действительно тяжела, и своей волей напялить её на скудную свою головенку тщится лишь почерневшая от подлостей сволочь или кромешный дурак.
Он возвращается с богомолья к беспокойным делам управления, и что поджидает его? Пока он отсутствовал, князь Щенятев постригся в монахи, случай не частый, обычно опальных князей приходится силой отправлять в монастырь, доброй волей они затворяются редко, да и то большей частью на старости лет. Пострижение много нагрешившего князя тем не менее представляется ему подозрительным, но он делает, до поры до времени, вид, будто ничего не случилось.
По весне, не успевают сойти снега и отшуметь полноводные реки, мор открывается в Великих Луках, в Троицком Сергиевом монастыре и в Смоленске, в течение нескольких месяцев страхом неминуемой смерти обороняя литовские рубежи и опустошая важные крепости, которые с запада прикрывают Москву. После мора необходимо во что бы то ни стало и как можно скорей населить эти крепости московскими стрельцами, служилыми казаками, пушкарями, хотя бы малым отрядом служилых людей, но такой массы годных к службе бойцов негде взять, и без того у него слишком мало их для обороны обширных, им же раздвинутых рубежей, ни с одной стороны не обороненных естественными преградами, кроме болот да лесов.
И медлить нельзя. И без того не имея никакого желания рисковать собственными полками, а теперь лишившись возможности бросить на источающие заразу московские крепости алчных литовцев, польский король и литовский великий князь с двойной настойчивостью натравливает на Москву тоже алчного крымского хана, и крымский хан, за горсть золото готовый реками чужую кровь проливать, едва успев отдышаться после конфуза под Болховом, гонит к Иоанну гонцов всё с тем же безрассудным требованием Казани и Астрахани, несмотря на то, что и польский король, и московский царь и великий князь, и сам крымский хан знают отлично, как у него коротки руки до Казани и Астрахани, а вместе с абсурдным требованием вновь ищет и вовсе нерассудительных даней. Иоанн повелевает кратко ему отписать:
«Мы, государи великие, бездельных речей говорить и слушать не хотим…»
Никогда ещё московские государи не изъяснялись этим стальным языком с татарскими ханами. Ему и этого мало. Ощутив свою возросшую и всё растущую силу, он со своей стороны прибегает к угрозам и позволяет себе говорить с заперекопьским нахалом как старший с младшим, давно на практике испытав благодатную, трезвящую, вводящую в разум силу угроз. Вот как он наставляет Алябьева, которого в крымский вертеп направляет послом:
«Если станет хан говорить: посылал я к брату своему, великому князю, гонца Мустафу с добрым делом, а князь великий велел его ограбить Андрею Щепотьеву за то, что у Андрея Сулеш взял имение в зачет наших поминков, так я велю этот грабеж Мустафе взять на тебе, – отвечать: которые поминки государь наш послал к тебе с Андреем Щепотьевым, эти поминки Андрей до тебя и довез, а Сулеш у Андрея взял рухлядь силою, Андрей бил тебе челом на Сулеша, а ты управы не дал, Андрей бил челом нашему государю, и государь велел ему за этот грабеж взять на твоем гонце: если же на мне велишь взять что силою, то государь мой велит мне взять вдвое на твоем после и вперед к тебе за то посла не пошлет никакого…»
Девлет-Гирей мнется, страсть как хочется ему достать Москвы и Казани и вдоволь насытиться чужим добром и полоном. Он прикидывает, не соединиться ли в самом деле с непокорившимися казанцами, помышляющими по скудости духа не о самостоятельности, не о свободе уже, а только о том, чтобы из-под власти московского царя и великого князя перекинуться под власть крымского хана, хоть и злодея, но все-таки своего злодея по крови и вере.
Афанасий Нагой достойно исполняет свои обязанности представителя московского государя, которые обыкновенно совмещаются с обязанностями лазутчика. Он подкупает придворных Девлет-Гирея, соблазняет подарками торговых евреев, содержит исполнительных соглядатаев и благодаря многим глазам и многим ушам добывает достоверные сведения о намерениях оголодавших без набега татар. Одна из его новостей грозит Московскому царству многими бедами. Афанасий Нагой спешит донести, что прибыли грамоты от казанских татар и луговых черемис, в которых прежде враждующие между собой, а нынче сплотившиеся татары и черемисы просят прислать военную помощь, а во главе орды поставить ханского сына, а как орда с ханским сыном подступит к Казани, так они все отложатся от московского царя и великого князя, неизбежный итог насильственного обращения в православие, возьмут силой казанский острог, по крепостям перебьют московские гарнизоны, всё ещё малочисленные, несмотря на переселение полутора сотен опальных князей и бояр, а всего против них наберется тысяч до семидесяти мятежников. Афанасий Нагой также доносит, что присылали ногаи к хану сказать:
«Пока мы были наги и бесконны, до тех пор мы дружили царю и великому князю, а теперь мы одеты и коны: так если ты царевича в Казань с войском отпустишь, то дай нам знать, мы твоему сыну на помощь готовы…»
Ещё доносит Афанасий Нагой, что Девлет-Гирей, столько раз с уроном отбитый от южных украйн, совет держал со всеми своими сыновьями и мурзами:
«Была дума у царевичей: думали царевичи, карачеи, уланы, князья, мурзы и вся земля и придумали мириться с королем, а с тобою, государем, не мириться, помириться тебе с московским, говорили они хану, – это значит короля выдать, московский короля извоюет, Киев возьмет, станет по Днепру города ставить, и нам от него не пробыть. Взял он два юрта мусульманских, взял немцев, теперь он тебе поминки дает, чтоб короля извоевать, а когда короля извоюет, то нашему юрту от него не пробыть, он и казанцам шубы давал, но вы этим шубам не радуйтесь: после того он Казань взял…»
Умен Иоанн, хитер и расчетлив. Девлет-Гирей убедился в этом на опыте, частом и горьком, в особенности оценил по достоинству его беспроигрышную стратегию неспешного оттеснения неприятеля при помощи крепостей, которые ставятся им в самых удобных для обороны местах, чего не достало ума оценить Адашеву, Сильвестру и Курбскому и всей налегающей стороне вместе с ними, когда гнали его прямиком воевать Перекопь. Очевидность неумолимая, с превосходством московского государя не согласиться нельзя, как ни кружи голодная татарская конница вкруг ощетиненных пушками и пищалями крепостиц, и крымский хан решает твердо и окончательно перейти на сторону польского короля и литовского великого князя, тоже расчетливого, упорного недоброжелателя Московского царства, однако ж ленивого, развратного, в воинских делах ничем не отмеченного, с ним сообща все-таки поспокойней и посподручней грабить одинокую, никем не поддержанную Москву, а Нагому велит передать, что с московским царем и великим князем никакого мира не станет иметь, то есть объявляет Московскому царству нескончаемую войну до полной победы или до полного истощения татарской орды. На особом приеме Афанасию сам говорит: