Царь
Шрифт:
– Воле твоей повинуюсь, однако умири совесть мою: да не будет опричнины! Да будет только единая Россия, ибо всякое разделенное государство, по глаголу Всевышнего, запустеет. Не могу благословлять тебя искренно, видя отечества скорбь.
О какой скорби отечества он говорит? О скорби ремесленного и торгового люда, который до того терпит от своеволия князей и бояр, что дает царю и великому князю полное право казнить этих “волков”, как захочет? Да и знает ли он хоть что-нибудь об истинной скорби этих людей? Иоанн знает, в отличие от него, и разъясняет ему, тоже скорбя:
– Разве не знаешь, что подданные мои хотят меня поглотить, что ближние готовят мне гибель?
Им не удается договориться, поскольку у них уж слишком разные скорби. Первый человек в богатейшем монастыре на протяжении почти тридцати лет, Филипп и представить не способен себе, чтобы кто-то противоречил ему. Громадную энергию строителя разного рода мельниц и рыбьих садков он направляет на достижение новой, не им поставленной цели: во что бы то ни стало принудить царя и великого князя восстановить единство непонятно ради чего разъединенной державы. С зажигательной речью обращается он к духовенству на освященном соборе, должно быть, в полной уверенности, что уж кто-кто, а православное духовенство поддержит его. Нетрудно представить искреннее изумление вчерашнего неограниченного властителя,
– Да будет то, что угодно государю и пастырям!
Иоанну этого мало. Его повелением составляется грамота. Грамотой Филипп обязуется в опричнину и в царский домовой обиход не вступаться и после поставления с кафедры не сходить из-за того, что царь и великий князь не отменит опричнины.
Филипп, решительный, крепкий хозяин на своем монастырском подворье, теряется в хитросплетениях государственных дел, с которыми он не знаком, отступается ещё дальше, чем обещал духовенству на освященном соборе, скрепляет грамоту подписью и печатью красного воска, все-таки выговорив себе старинное право советовать с царем и великим князем, то есть печаловать за попавших в опалу преступников, на что Иоанн благоразумно отвечает согласием.
Двадцать четвертого июля Филиппа вводят в палаты митрополита. На другой день в Успенском соборе, который все-таки оказался повыше Преображенского храма на Соловках, служится литургия. После литургии Иоанн вручает Филиппу пастырский посох, некогда принадлежавший великому митрополиту Петру, с умилением выслушивает поучительное слово Филиппа о высоких обязанностях служения царского, приглашает бояр и высшее духовенство в свои палаты, угощает радушно, празднует приобретение помощника в своем многотрудном государевом деле, подражая, как говорят, величественным манерам митрополита Макария.
Вскоре новый митрополит уже поставляет епископов в епархии полоцкую, ростовскую, казанскую и суздальскую, встречается с Иоанном наедине, в посланиях монастырям повелевает молиться за царя и великого князя, который против Ливонии и Литвы бьется за святые православные церкви. Иоанн, стремясь избежать участия церкви в новых челобитьях или иных выступлениях подручных князей и бояр против опричнины, продолжает подкармливать монастыри подарками, вкладами и льготными грамотами, которыми монастыри освобождаются от натуральной ямской повинности, а монастырские обозы, груженные разнообразным товаром, освобождаются от таможенных пошлин. Привилегии жалуются большей частью монастырям, стоящим в опричнине, но их владениям, расположенным в земщине. Льготные грамоты даются Шаровкиной пустыни, московскому Богоявленскому монастырю, переславскому Федоровскому монастырю, освобождение от податей за оброк получают Чудов, Троицкий Сергиев, Кириллов Белозерский монастыри. Однако ни одной привилегии не удостаивается от царя и великого князя ни митрополит Филипп, ни Иосифов Волоколамский монастырь, оплот любостяжания, а льготные грамоты, только что данные митрополиту Афанасию, митрополиту Филиппу не подтверждаются. Зато князь Владимир Старицкий тут же с явным вызовом щедро раздает в пределах своих новых владений привилегии и самому митрополиту Филиппу, и Иосифову Волоколамскому монастырю, и монастырям царевым, в их числе Чудову, Симонову, Троицкому Сергиеву, Кириллову Белозерскому, переславскому Горицкому, и выходит, что от тайно-враждебных столкновений между удельными и Иоанном монастыри только выигрывают, получая освобождение от даней и пошлин и от той и от другой стороны. Что касается Колычевых, то их выпускают из заточения тотчас после того, как последняя телега посольского обоза скрывается за литовской украйной. Иван Петрович Федоров-Челяднин, несмотря на свое ведущее положение в земской боярской Думе, отправляется на воеводство в Полоцк, самое слабое место во всей обороне, куда неизменно направляют свои набеги литовцы, опала явная в понимании витязей удельных времен, однако опала почетная, дающая возможность, позабыв родословную спесь, отличиться на службе отечеству и загладить вину. Жена Федорова, чуть ли не в день назначения, оскорбительного для чести. Передает громадную родовую вотчину, расположенную в Бежецком верхе, Новоспасскому монастырю, оговорив, как водится, право пожизненного владения, то есть выручает ценную вотчину из обмена, лишнее подтверждение, о чем именно хлопотали крамольные челобитчики. Об остальных арестантах слагают душераздирающие легенды. Утверждают, к примеру, что несколько человек было четвертовано, прочим вырвали языки. Новый доноситель, веронец, военный инженер на службе у польского короля, три года спустя севший в Витебске воеводой и усердно собирающий вдалеке от Москвы слухи и сплетни, ходящие по Литве, впоследствии оповещает Европу, будто опричные каты человек пятьдесят арестованных водили по московским улицам и прилюдно били их батогами по икрам. По другим сведениям такого же качества, половина задержанных была казнена и только один почему-то пострижен в монахи. Самозваный очевидец из немцев считает нужным наложить краски погуще: “немного спустя он вспомнил о тех, кто был отпущен, и, негодуя на увещание, велит схватить их и разрубить”, от первого до последнего слова видать, что наделенный садистской фантазией переводчик из немцев не представляет себе, каково живое человеческое тело обыкновенной саблей рубить на куски. От садиста не отстает и беглый князь, который, скоро десять лет сидящий в Литве вооруженным пиявками для несчастных евреев, не желающих платить ему за проезд, всё доподлинно видит, как оно есть: “И другого княже Пронское Василии, глаголаемого Рыбина, погубил. В тои же день и иных не мало благородных мужей нарочитых воин, аки двести, избиенно, и неции глаголют и вящей…” Как видим, все свидетельства иноземцев и перебежчиков исправно извергают невероятные ужасы, однако же все они по именам упоминают только двоих, подпавших под смертную казнь: Василия Пронского-Рыбина и Ивана Карамышева. Об остальных же “неции глаголют” кто десятками, кто сотнями убиенных, и расписывают до того отлично друг от друга способы казни, что всем этим “нециям” по трезвому размышлению верить нельзя, поскольку все они уж слишком расходятся в своих показаниях, добытых далеко от Москвы.
Иоанн, как всегда, прежде всего устрашает. Двумя смертными казнями он недвусмысленно напоминает подручным князьям и боярам, целовавших крест столько раз, что с клятвопреступниками не намерен шутить. Но он не может не понимать, что своевольных витязей удельных времен не остановить ни казнями, ни милостями, ни увещаниями, ни крестоцеловальными грамотами, что за одним благополучно для него разрешившимся заговором непременно последует и второй и третий, и так без конца, пока они не вернут себе свои привилегии, которых он им не отдаст, или не сложат головы все до единого.
Глава третья
Умысел Федорова
Собственно, если строго придерживаться легенды о его кровожадности, он и должен бы был истребить их всех до единого, ведь после того как он учредил пехоту из московских стрельцов, нанял служить татар и казаков, укрепил артиллерию, наконец создал новое, настоящее, опричное войско, он почти не нуждается в них, пожалуй, своей неуклюжестью и пестротой их ополчение даже мешает ему, однако не происходит никакого побоища. Он всегда и во всем остается государственным человеком. Он не забывает о том, что для победы в войне, которая ведется, не его волей, на всех рубежах, он должен иметь много воинов, пусть и не самых лучших и самых надежных. Он вовсе не кровожаден и потому готовится не к поголовному истреблению десятков или даже сотен своих воевод, а к независимости и к обороне от них. Вне стен Кремля, на Воздвиженке, против Ризположенских ворот, для него с той быстротой, с какой строили тогда на Руси, возводят укрепленный дворец, настоящую крепость, на сажень от земли сложенную из тесаного камня и ещё на две сажени вверх из кирпича. Ворота, выходящие в сторону Кремля, оковывают железом и украшают распахнутой пастью льва, глядящей в сторону земщины. На шпили нового замка сажают черных двуглавых орлов. На стенах ставят стражу из опричных стрельцов. К двору примыкает несколько улиц, занятых опричным отборным полком, верные из верных, на которых безоговорочно может он положиться. Всё предупреждает подручных князей и бояр: сила на его стороне, стало быть, лучше уладиться миром. Понятно, такую мощную крепость не взять приступом ни крымским татарам, ни литовской коннице, ни ополчению земщины, да и не умеют витязи удельных времен брать крепостей, конница не пригодна для приступа, а пехоты из чванства иметь не хотят, как не хотят иметь пехоты ни поляки, ни литовцы, ни степняки.
Подручные князья и бояре хорошо понимают предупреждение. Взирая на внезапно взмывшее перед ними крепостное сооружение, они в бессильной злобе желают, как утверждает молва, чтобы крепость как можно скорее сгорела во время пожара, в отчет на что Иоанн со своей стороны будто бы обещает устроить такой пожар в земщине, который нескоро смогут они потушить. Другими словами, между ним и земскими воеводами само собой возникает вооруженное перемирие: они ничего, и он ничего. Тем временем Иоанн преследует свою главную цель. Он неторопливо, обдуманно руководит подготовкой к войне, но не к войне со своими непокорными подданными, которых на первое время смирил устрашением, то есть высокими стенами, двуглавыми орлами да пастью льва, а к настоящей войне, с литовскими воеводами за ливонские города, в полном согласии с тем, что приговорил земский собор. Он никогда не отступает от данного слова и на этот раз неукоснительно держит его. С лживым Ходкевичем было условлено, что он пошлет своего человека к польскому королю и литовскому великому князю для продолжения переговоров, он и посылает Умного-Колычева, несмотря на то, что именно Колычевы затеяли челобитье и уже им перебиты, однако повелевает ни под каким видом не соглашаться на перемирие без всей Ливонии, а если тот вдруг Ливонию даст, так не соглашаться без царского титула и без выдачи изменника Курбского, то есть в любом случае выбирает войну, поскольку с организацией нового, настоящего войска перевес сил на его стороне. Для посла он лично диктует наказ:
«Если литовские паны станут говорить, чтоб царь дал им на государство царевича Ивана, то отвечать: с нами о том наказу никакого нет, и нам о таком великом деле без наказа как говорить? Если это дело надобно государю вашему или вам, панам, то отправляйте к государю нашему послов: волен Бог да государь наш, как захочет делать, Если кто станет спрашивать: для чего государь ваш велел поставить себе двор за городом, отвечать: для своего государского прохладу; а если кто станет говорить, что государь ставит двор для раздела или для того, что положил опалу на бояр, то отвечать: государю нашему для этого дворов ставить нечего: волен государь в своих делах – добрых жалует, а лихих казнит; а делиться государю с кем? Кто станет говорить, что государь немилостив, казнит людей, и станут говорить про князя Василия Рыбина и про Ивана Карамышева, то отвечать: государь милостив, а лихих везде казнят; и про этих государь сыскал, что они мыслили над ним и над его землею лихо. Если паны Рада спросят: вы говорили нашему государю на посольстве, чтоб он отдал вашему государю князя Андрея Курбского и других детей боярских, которые к нашему государю приезжали, но прежде ни при которых государях не бывало, чтоб таких людей назад отдавать, отвечать: государь наш приказал об этих изменниках для того, что они между государями ссоры делают и на большее кровопролитие христианское поднимают. А если спросят: какие от князя Андрея государю вашему измены, отвечать: над государем, царицею Анастасиею и их детьми умышлял всякое лихое дело; начал называться отличием ярославским, хотел на Ярославле государить…»
Двое казнены, и это происшествие настолько редкое, настолько из ряду вон выходящее, что им могут заинтересоваться в Литве, а заинтересовались бы в Литве, если бы шли повальные казни и двадцати пока что живых Колычевых и ещё трехсот неизвестно каких родовитых князей и бояр? Ни в коем случае! Оттого он не чувствует себя ни с какой стороны виноватым, поскольку лихих и в Европах казнят, и ставит условия жесткие, как тот, кто полное право имеет на такие условия. Собственно, если Умной-Колычев слово в слово исполнит эти условия, перемирие ни под каким видом не заключить. За такими переговорами должен последовать новый поход, к которому и готовится Иоанн, однако поход неожиданно приходится отложить: по осени мор свирепствует в Великом Новгороде, в Старой Руссе и в Пскове и подходит к Можайску своей смердящей волной. Возле Можайска приходится отгораживаться от мора крепкой заставой, чтобы ни один человек не вышел с той стороны, и все-таки мор задевает своим черным крылом и Москву.