Царевич Алексей
Шрифт:
Кроме Кикина, по словам царевича, о побеге знал его камердинер Иван Большой Афанасьев: «…когда ваше письмо получил и уже свободно мне выехать из России, по прежним словам с Кикиным вздумал отъехать куда-нибудь, к цесарю или в республику которую, Венецкую или Швейцарскую, и о сем никому не говорил, только объявил Ивану Большому Афанасьеву, что я намерен отъехать в вышеписанные места, куда ни будь. А места прямо не сказал, понеже и сам намерения крепкого не имел… И Иван сказал, как я ему о побеге объявил: "Я де твою тайну хранить готов, только де нам беда будет, как ты уедешь; осмотрись де, что ты делаешь"».
Отвечая на четвертый вопрос — о переписке с кем-либо в России, царевич признал, что получал известия
Интересовал царя «поп-гречанин», будто бы бывший у царевича. Но здесь Алексей был чист: «Поп греческий никакой нигде ни для чего… не бывал».
Отвечая на шестой вопрос — о собственных письмах в Россию, адресованных Сенату и духовным лицам, царевич пытался переложить вину за их появление на секретаря графа Шёнборна Кейля, который якобы принуждал написать их под тем предлогом, что «есть ведомости, что ты умер, иные есть — будто пойман и сослан в Сибирь; того ради пиши, а будет де не станешь писать, мы держать не станем». Царевич по памяти пересказал их содержание.
Заодно царевич рассказал об условиях своего пребывания в цесарских владениях. Он не возражал, чтобы его содержали втайне от русских, а прежде всего, от резидента Веселовского. Шёнборн после встречи с цесарем говорил ему: «Цесарь де тебе не оставит и будет де случай, будет по смерти отца, и вооруженной рукою хочет тебе помогать на престол». Царевич, по его собственным словам, возразил на это: «Я вас не о том прошу, только чтоб содержать меня в своей протекции; а оного я не желаю».
По седьмому пункту царевич должен был припомнить «все, что по сему делу касается». Характер вопроса определил мозаичность содержания ответа. Царевич вспомнил и о деньгах, которые он получил перед побегом от Меншикова и других лиц, и о разговорах с разными людьми, которые показались ему «достойны к доношению». Так, он вспомнил, что слышал от Сибирского царевича, что «говорил де мне Михайло Самарин, что де скоро у нас перемена будет: будешь ли ты добр ко мне, будет де тебе добро будет; а что де Самарин говорит, то сбывается… а какая перемена, не явил». Он же в марте 1716 года говорил, будто «в апреле месяце в первом числе будет перемена. И я стал спрашивать: что? И он сказал: "Или де отец умрет, или разорится Питербурх, я де во сне видел". И как оное число прошло, я спросил, что ничего не было. И он сказал, что де может быть в другие годы в сей день; я де не сказывал, что нынешнего года: только смотрите апреля первого числа, а года де я не знаю».
Передал царевич содержание и нескольких других разговоров. В одном из них участвовали посол в Англии Семен Нарышкин и кто-то из высших сановников государства: не то Ягужинский, не то Макаров — точно царевич не помнил. Зашла речь о престолонаследии в других странах. Нарышкин сказал: «У прусского де короля дядья отставлены, а племянник на престоле для того, что большого брата сын». «И, на меня глядя, молвил: "Видь де и мимо тебя брату отдал престол отец дурно". И я ему молвил: у нас он волен, что хочет, то и делает; у нас не их нравы. И он сказал: "Это де не ведомо, что будет; будет так сделается, во всем де свете сего не водится"».
Никифор Вяземский, приехав с Москвы в Торунь, сказывал царевичу, что, по слухам, «государю больше пяти лет не жить; а откудова де он ведает, не знаю». В другой раз в Петербурге тот же Вяземский говорил царевичу о его брате, малолетнем царевиче Петре Петровиче: «Брату де твоему больше семи лет не жить, лишь бы и то прожил».
Приведены в показаниях царевича и слова князя Василия Долгорукого. Будучи при Штеттине, он говорил так: «Кабы де на государев жестокий нрав да не царица, нам бы де жить нельзя, я бы де в Штетине первый изменил».
Отдав ответы на вопросные пункты, царевич стал припоминать, что еще может заинтересовать отца. Спустя некоторое время он сочинил дополнение к вышеизложенным ответам, назвав новые фамилии.
Как оказалось, о его отъезде знал Федор Дубровский. Накануне побега он спрашивал у царевича: «Едешь ли к отцу?» Царевич же отвечал: «Я поеду, Бог знает, к нему или в другую сторону». И тот молвил: «Многие де ваши братья бегством спасалися, я де чаю, тебя сродники не оставят». «Еще же просил денег пяти сот рублев: я де матери твоей дам. Я ему дал».
Узнав о намерении царевича бежать, Дубровский высказал опасение: «Я чаю де, отец Аврама, дядю твоего, распытает». Царевич возразил: «За что, когда он не ведает? Когда уже подлинно будете известны, что я отлучился, в то время можешь и Аврааму сказать, будет хочешь; а ныне не сказывай никому». «А сказывал или нет, того не ведаю».
Припомнил также царевич совет Семена Нарышкина во время их встречи между Мемелем и Кенигсбергом: «Напрасно де ты едешь, мог де бы ты побыть там и долго; мы де верные тебе о том думали, и Кикин де тебе писал».
На этот раз царевич решил выдать и свою тетку, царевну Марью Алексеевну, сообщив об уже известной нам беседе, состоявшейся между ними близ Либавы: помимо прочего, царевна вынудила Алексея передать 300 или 500 рублей для матери (сколько точно, он не помнил), а также написать ей письмо.
Царевич дал новые показания против Кикина и Ивана Афанасьева. Прозвучало и имя его прежнего духовника Якова Игнатьева: оказывается, еще лет одиннадцать или двенадцать назад он показывал царевичу письма его матери и давал их читать; по его же совету царевич писал доброжелательные письма своему дяде Авраму Лопухину. «Еще же вдова Марья Соловцова, — вспоминал царевич, — в Питербурх привезла мне от матери же молитвенник, книжку да две чашечки, чем водку пьют, четки, платок, без всякого письма и словесного приказу… Оная вдова своячина Никифора Вяземского, жены его родная сестра, а мне кума».
После того как царевич дал ответы на вопросные пункты, Тайная канцелярия оставила его в покое на три месяца. По свидетельству голландского резидента де Би, «его высочество находится под строгим караулом вблизи покоев царя и редко появляется при дворе. Говорят, что умственные способности его не в порядке».
Неизвестно, кому принадлежит коварный план ведения следствия над царевичем — царю или Толстому. Скорее всего, Толстому. План этот состоял в том, что интенсивные допросы царевича возобновились лишь в мае 1718 года, когда розыск был переведен в Петербург. В течение же трех месяцев, с февраля по апрель, Тайная канцелярия была целиком поглощена розыском других лиц, сообщавших компрометирующие сведения о царевиче. Их показания убеждали царя в том, что сын его многое утаил.