Царская милость
Шрифт:
Горе такое, что вспоминать жутко!
Зажили мы в деревне по-новому, не крестьянами, а военными поселенцами. Здесь, на этом пригорочке, стояла наша деревенька. Месяца не прошло, как от нее и памяти не осталось; не то что дома — все кустики и деревья выкорчевали, и на место деревни вот эти самые казармы выстроили, что и поныне стоят, проклятые.
Утром, чуть свет, барабанный бой — вскакиваем, амуницию чистим. Горе, коли хоть одна пуговка не блестит как солнце: начальство изведет, замучает наказаньями. Жены мужей на ученье слезами провожали.
Описать вам, какова была жизнь, — прямо не поверите. От начальства
— Не по форме, не так стоишь!
Да это что! Пустяк! А работой донимали так, что хуже вьючной скотины всякий себя почитал.
Утром ученье, развод, стрельба, в полдень — в поле работать. Отмаешься, так нет же тебе — вечером перекличка, а ночью сиди амуницию чисти. Поднимали людей барабанным боем, на работу в строю ходили. А наказанья? Дня не проходило, чтобы кого-нибудь не били; за самую малость на хлеб и на воду сажали, запирали в карцер. Отсидит мужичок суток трое, выйдет с дурной пищи чуть живой, на ногах не стоит, а его в строй гонят.
Да, снисхожденья никакого!
Стали мужики болеть, помирать. А все молчат — сказать даже у себя в избе слова нельзя. Обязательно найдется кто-нибудь и донесет начальству. Нарочно по избам таких постояльцев насажали, которые подслушивали и сплетничали.
Ломали мужики себе головы, к чему такое дело затеяли, как ни поверни — глупость одна выходит. Какой же может выйти солдат из мужика, если он полевой работой занят? Земля ведь всю силу отнимает, она не меньше ребенка ухода требует: в летнее время ее крестьянин от зари до зари пестует, а тут все силы на ученье да на амуницию проклятую идут. Стали хозяйства наши не хуже народа скудеть; о промыслах и думать нечего: не то что в лес пойти — рыбу ловить и то некогда.
Вздумало тут еще начальство грамоте нас учить: оно бы и не плохо, против этого никто слова не скажет. Только и ученье как-то нехорошо выходило. Гнали в школу силком, учили из-под палки, запугивали, чем могли, и, понятно, ничему не научили.
Спросить ничего нельзя было, а только и втолковывали нам, что государь де великую милость вам дал, да что счастливей вас на всем свете народа нет. Ну и счастье!
Через год после того, как устроили у нас поселенья, меня и Митяя в военную школу отдали. Школа у нас тут же в деревне была. И хоть под боком у родных, а все равно что в другой стране живешь — не позволяли к своим бегать. Только по воскресеньям в строю водили на площадь, и там могли мы с родными повидаться. Не даром матери плакали, как ребят своих в кантонисты отдавали. В месяц переменились мы так, что не узнать. Кормили нас плохо, били постоянно, ученьем этим солдатским донимали. Начальник наш кричал:
— Я из вас дух мужицкий-то выбью!
Чего добивались — не пойму! Потом уже объяснили мне: и вправду, хотел царь двух зайцев разом убить: армию-то дорого держать, а поселянин и землю работает и солдат исправный: как войну объявят — армия уже готова, народ к ружью привычен.
Только не вышло из этой затеи ровно ничего, кроме слез да горя, да и крови человеческой немало пролили.
Прошло года два, и шло нам с Митяем, должно быть, по пятнадцатому году. Два года всего мы эту лямку тянули, но уж узнать нас было невозможно: куда что подевалось. Были мы оба ребята веселые, живые, все нас занимало и радовало. Как побыли в школе — исхудали, озлобились, стали молчаливые, научились врать, да и воровали частенько.
И судить нас нельзя! Кругом хорошего не видали — у кого было научиться?
А морили нас голодом — еда такая, что только тем и спасались, что ремень на животе потуже стягивали.
Даже друг с другом почти слова сказать нельзя — начальство следило. Ведь они видели, что кругом все недовольны, ну и боялись, как бы не вышло возмущенья. Только ночью удавалось словом перекинуться, когда в казарме уснут все. Койки у нас рядом были.
Вот, один раз ночью, только я было стал засыпать, Митяй будит меня.
— Ты чего? — спрашиваю.
Сидит он на койке, колени руками обнял и лицо злое, презлое. Был он на отца своего Василия похож — лицо черное, глаза большие, желтые, — ну, точно цыган.
— А то, говорит, — что больше я этакой жизни терпеть не хочу.
— Что же делать будешь?
— Убегу! — говорит.
Посмотрел я на него — шутит или нет? А он как-будто мою мысль разгадал.
— Нет, говорит, — Николка, я не шучу. Пораскинь-ка умом: чего ради нам терпеть? Ну, год протерпим, ну, два — разве легче нам станет? Вырастем большие — все то же будет: перейдем в батальон, будем опять под барабаны в строю ходить; разве что война будет и уложат где-нибудь в бою.
— Ну, а куда побежишь?
— Да уж найду место — земля велика. Сначала в лесу укроюсь — там жить буду, а дальше увижу, что-нибудь придумаю.
— Есть-то что будешь?
Митяй только рукой махнул.
— А здесь-то я разве сыт? Только тем и жив, что где-нибудь украду лишний кусок. Весна только наступает все лето впереди. Буду силки расставлять, птиц ловить, рыбу удить, а случится и на дороге удачу найду. Я малый сильный, с кем хочешь в драку полезу, коли голод заставит. Да что рассуждать — коли даже сдохну в лесу, и то легче, чем этакая жизнь. А ты подумай только! Пожить на своей полной волюшке, начальства в глаза не видать, ученья проклятого не проделывать, под розги за всякую малость не ложиться.
Стали меня слова его соблазнять.
— Возьми меня с собой, — говорю.
— Для того тебя, дурень, и разбудил, чтобы с собой взять. Одному в лесу скучно, а вдвоем не пропадем. К зиме землянку выроем в самой чаще, наворуем провианту, а то и впрямь в теплые края убежим, где зимы нет.
Ребята мы были еще глупые, казалось нам, что дело простое затеяли, а главное — уж очень нас воля соблазняла.
— Как же, — говорю, нам убежать?
— А вот как: поведут нас в лес хворост собирать, чтоб начальству глаза отвести, работать будем, рук не покладая, а к вечеру, как темнеть станет, потихоньку от роты отделимся. Дорогу-то я хорошо знаю — будем держаться на погорелую сторожку, да не дорогой итти, а чащей. На перекличке хватятся нас; пока суд да дело, пока искать будут — мы уж далеко уйдем. Разве в лесу найти? До самой чащи в ночь доберемся — там и укроемся, пока нас искать будут. А недели две пройдут — и искать перестанут.