Царская милость
Шрифт:
Слушаем стрельбу, глядим, понять не можем, что такое творится… А пожар все больше разгорается, и видно, стало все как днем. Тут-то и увидали мы, в чем дело.
В нашу сторону, по болотцу, через кочки и кустарники, бежит человек, бежит, присаживается под пулями, прыгает, видно, из последних сил выбивается. За ним солдаты с ружьями догоняют его, на ходу стреляют. Их-то много, а он-то один; окружают его, теснят; отсюда нам видно, вот сейчас догонят или пулей на месте уложат. И понимаем, что к лесу он бежит — в лесу укрыться.
Надеется еще, что авось уйдет.
Жутко
— Николка! Да ведь это батька мой!
Да вместо того, чтобы со мной в лес бежать, прямо навстречу отцу и кинулся.
Гляжу, и в самом деле — это Василий бежит, всклокоченный, красный весь. Затрясся и я — что со мной сделалось, не помню. Знаю только, что и я побежал ему навстречу.
Бегу и вижу на ходу: узнали батька с сыном друг друга.
Митяй бежит и кричит, а Василий рукой машет и на лес показывает. Но, однако, не добежали они друг до друга. Стрелять еще чаще стали, и Василий руки раскрыл и на землю всем телом рухнул.
Взвизгнул я, точно меня самого ранили, сердце словно оторвалось, а солдаты уж подбежали к нам и всех нас троих — и меня, и Митяя, и Василия — в одну кучу свалили.
Били ли нас, или нет, связали ли — ничего-то я теперь не помню. Точно не со мной это вовсе было. И пришел я в себя только на утро. Лежу на койке, запертый в карцере, и понять, что такое приключилось, не могу. Только уж после все дело узнал. А случилось вот что.
Когда мы с Митяем ушли, нас в тот же вечер хватились на перекличке, а искать принялись на утро. Ну, конечно, первым делом ответчиком за нас фельдфебель был. И наказали его, и на гауптвахту посадили, и донимали, чем только могли. Что же он-то мог сделать? За тридцатью парнями сразу не углядишь!
Про нас же полагали, что коли мы в лесу хоронимся, то обязательно от голода назад прибежим. Однако по всей округе оповестили о нас, чтобы, куда бы мы к жилью ни вышли, всякий нас обязан по начальству доставить. Может, так и долго бы дело тянулось, и к осени о нас и в самом деле бы забыли, да только впуталась тут другая история. Нашелся человечек один — офицерик. На вид молодой, ласковый ко всем, добрый, а на самом деле — сплетник, злющий. И перед начальством решил выслужиться.
Захотелось ему своим же товарищам — офицерам нагадить. Чего же лучше! Написал в город донос: так, мол, и так, двое малолетних поселенцев сбежало, а никто и в ус себе не дует и сколько ни ищут — найти не могут. Такие, мол, непорядки для поселений — позор, а малолетние, сбежавшие, будут де смуту сеять и про поселенья неправду говорить, коли им удастся из России в другую страну бежать.
Ну, донос вздорный, конечно, потому что не только из России, а и из своей губернии мы сбежать не могли, и, кабы не нашли нас, мы зимой или с холоду бы умерли, или лесным зверям в лапы попались.
Только времена были такие, что начальству всякая кляуза была дорога. А может быть, тут между офицерами какие-нибудь счеты свои сводились. Словом, подняли тревогу, понаехали к нам в селенье генералы — пошло разбирательство. Что да как, да почему сбежали, да не помогал ли кто? А главное чудесным показалось господам этим, что ребята малые в лесу живут и голод терпеть могут. Решили, что никак этого не может быть. Кто-нибудь уж есть, кто им пишу в лес таскает и укрывает их. Доискиваться стали, кто таков?
Все перевернули, разбойники, всех допросили — знали, что коли виноватого и нет, то непременно оговорят кого-нибудь, и можно будет на нем злобу сорвать и наказать.
Само собой, обратили внимание на Василия. К тому же знали, что человек он не смирный, головы не гнет, не заискивает, с начальством говорит гордо.
Василий отвечает по всей правде.
— Ничего не знал, не ведал и теперь не знаю, где сынишка мой приют себе нашел.
— А жаловался тебе сын, что нехорошо ему в поселенье живется?
— Жаловаться он не мог, потому что и не видал я его вовсе, а что жизнь не сладка ему была — это я и без его жалоб знаю.
Сильно ответ этот начальству не понравился. Как, мол, смеет поселенец такие слова неодобрительные говорить?
А говорил уж я, что Митяй накануне побега нашего бегал к отцу и через окошко на него глядел — проститься хотел. Василий-то об этом не знал ничего, ну, а другой подглядел. Подглядел и донес. Тоже захотелось начальству угодить.
Был этим доносчиком мальчишка из наших же кантонистов: видел он, как Митяй к отцовой избе побежал, а что не входил он в нее вовсе, того не знал. Спрашивают у Василия:
— Был у тебя сын накануне побега?
— Не был.
Врешь, его видали у тебя.
— Может, кто другой видал, а я не видел.
Вспомнил тут и наш старшой, что Митяй вечером отлучался и еще затрещину от него получил.
— Верно, — говорит, — и я вспоминаю. Мальчонка вечером пропадал где-то, не иначе как к отцу бегал сказаться, а тот ему и помог — хлеба, небось, дал, а может, и деньжонки какие водились.
Ну, тут и началась для Василия история, которая беднягу и в могилу свела. Начальство наше мастера были народ мучить. Засадили его под арест, на ноги кандалы надели, и что ни день — допрос. И добро бы только спрашивали, — нет, стращали его, врали, лишь бы слова добиться, что сам на себя человек наговорил.
Сначала наказывали розгами — на своем стоит. На хлеб на воду посадили — все го же: «Не знаю, да не знаю, где сын». Задабривать стали: «Скажешь, где сын — и тебя и его простим».
Замучили человека так, что разум у него помутился. А сами пуще наседают: «Берегись, мол, Василий, найдем сынишку твоего — у тебя на глазах запорем насмерть». А что же он, бедняга, говорить будет, коли и впрямь сам ничего не знает.
Тут офицер, тот самый, что донос послал, и решил схитрить. Является к начальству.