Царские забавы
Шрифт:
Единственное средство добиться расположения игумена — это подкупить его. Малюта знал, что Паисий необычайно честолюбив и отличается такой же страстной ревностью к службе, какой прославили себя первые христиане. Совсем неслучайным было и то, что именно он принял игуменство из рук Филиппа; Паисий считался не только духовным наследником митрополита, но и ярчайшим продолжателем славных традиций и сподвижничества на Дальнем Севере России. Нынешний игумен сумел расширить монастырские земли, на которых трудились десятки тысяч крестьян. Монастырь имел соляные заводики, суконные фабрики, товар отправлялся
Влияние Соловецкого монастыря на Крайнем Севере выросло настолько, что Соловки могли соперничать с Господином Великим Новгородом, а новый игумен до того вошел в силу, что сумел оторвать от соседней митрополии огромный кусок земель, который немедленно присовокупил к Соловецкому монастырю.
Богаты были Соловки и вызывали зависть не только у менее удачливых владык, но даже у удельных князей.
Склонить Паисия к неправде можно было только епископским саном, и, оставшись с владыкой наедине, Скуратов-Бельский решил завести разговор с самого главного:
— Слушай, что велел тебе государь передать… Если пожелаешь быть главным обвинителем супротив Филиппа, тогда можешь примерять на себе облачение епископа. А далее государь тебя еще больше пожалует — при Москве служить станешь. Что скажешь на это, отец Паисий?
— А если откажусь?
— Выбирать тебе не приходится, владыка, если откажешь, церковным собором будешь осужден.
— В чем же я повинен?
— Митрополию новгородскую в свои земли включил.
— Что я должен сделать?
— Подбери для начала монахов, которые согласны свидетельствовать супротив бывшего игумена, а что далее будет… дело покажет.
— Хорошо, — после короткого раздумья согласился игумен.
Игумену Паисию понадобилось много времени, чтобы выявить монахов, которые некогда были обижены митрополитом Филиппом. Трое из них обещали свидетельствовать о том, что бывший игумен после службы скармливал просфору собакам, а в святой воде купал кота, которого во зло самодержцу прозвал Иваном.
Двое монахов готовы были целовать крест в том, что будто бы митрополит ссылался на Старый завет и почитал его больше Нового.
Еще один старец доносил, что игумен склонял его к содомскому греху, а пятеро чернецов в один голос утверждали, что в соседнем селении у Филиппа поживает зазноба, к которой он наведывался каждую неделю, а за год игуменства владыка сумел прижить пятерых чад в трех деревнях.
Малюта Скуратов слушал «признания» монахов и наказывал дьяку:
— Ты, смотри, не пропусти и слова! Государев сыск дело нешутошное, потом о митрополите суд свое слово скажет.
Каждый из присутствующих чернецов понимал, что за каждый пункт обвинения кромешники должны будут запереть игумена Филиппа в осиновый сруб, подпереть дверцу поленом и поджечь святым огнем.
Древний и седой, как замерзшая вода Студеного моря, епископ Пафнутий, глава церковного сыска, отказался подписать обвинение. Он знал отца Филиппа совсем другим. Более смиренного монаха не встречал он за всю свою жизнь, а если и бывали у игумена слабости, то не разглядеть их людям грешным и простым. Филипп никогда бы не опустился до содомского греха, а уж скармливать просфору собакам, так это и вовсе грех неслыханный, до такого даже язычник не сподобится.
Григорий Лукьянович грозил несговорчивому монаху ссылкой, пугал вечным заточением, пытался его уговорить, но Пафнутий оставался таким же твердым, как лед в морозную пору, и брань Малюты разбивалась о крепость его убеждений.
Владыка Пафнутий готов был принять на свою голову всю тяжесть царской опалы, но не отступиться от правды. И это знал Малюта, знал.
Пафнутий ехал в Москву с надеждой убедить государя в своей правоте.
Иван Васильевич слушал Малюту и все более хмурился. Царь знал Пафнутия давно и другого от него не ожидал. Именно такими старцами, как епископ Пафнутий, и крепла церковь. Поступи владыка по-другому, Иван Васильевич разочаровался бы в старце, тот служил церкви так же беззаветно, как и ближним. Просто так строптивцев не победить, и государь знал, что нужно делать. Первое, что он предпринял, — это разорил земскую Думу, тем самым лишил несговорчивых старцев опоры, а плаху до особого распоряжения плотникам разбирать не велел. Глядя на кровавые доски, иерархи должны будут поразмыслить о неожиданных превратностях судьбы и наверняка задумаются о вечном покое.
— Не знаю, государь, что и делать, — говорил в растерянности Малюта, — не запугать тебе Пафнутия. Во дворец он едет.
— Чего хочет старик?
— С тобой хочет встретиться, чтобы прощение для Филиппа вымолить.
— Пафнутия со двора гнать в шею, — распорядился Иван Васильевич, — а для митрополита Филиппа я подарочек приготовил. Не бывает железных людей, Гришенька, даже о самых твердых из них не сломаешь топора.
— Не верю я в эту ложь, брат, — говорил Пафнутий. — Опорочить тебя хотят, а потому приговор лживый составлен. Написали о том, что ты баб портил, с мужиками баловался, а еще над Христовой верой надсмехался.
Филипп горько усмехнулся:
— Да за такое обвинение не только сан отобрать нужно, живота лишить мало! Спасибо тебе, Пафнутий, что хоть ты от меня не отступился, многих я уже лишился. Как ты думаешь, неужно кто поверит в эту глупость? — искренне удивлялся Колычев.
— Святейший Филипп, государевым холопам совершенно неважно, поверит кто в это или нет. Злодеям важно приговор вынести, чтобы с митрополии тебя столкнуть. А еще перед паствой хотелось бы опорочить.
— Понимаю.
— А может, тебе, Филипп, самому уйти, пока эти злыдни до чего худого не додумались?
— Не могу я просто так уйти. Перед паствой своей я в ответе, а государев суд меня не страшит.
— Неужели не боишься, Федор Степанович? Брата твоего, Ивана Петровича, живота лишили, а ведь боярин такую огромную силу имел, что мог потягаться и с суздальскими князьями.
— Как же не бояться смерти, блаженнейший? Боюсь! — честно признался митрополит Филипп. — Только ничего поделать с собой не могу. Видно, так на роду у меня написано — заступаться за обиженную паству. Не держатся подле государя митрополиты, только год и пробыл Афанасий на московской митрополии… не утерпел, уединился в монастыре. Чувствую, что мой черед настал. Тяжек мне московский дух, на простор душа просится, к Студеному морю… Если бы не забота о пастве, так бы и поступил.