Царское посольство
Шрифт:
Гость пристально оглядел Алексашу, подсел рядом с ним на лавку и взял в руки его книгу.
Это была искусно переплетенная в толстую кожу объемистая книга, писанная чудесным полууставом. Многие листы ее были правлены киноварью. Заглавие гласило: «Сия книга глаголемая Великое Зерцало. Духовные приклады и душеспасительные повести в честь и славу Богу и человеком в душевную пользу».
Алексаша глядел, как гость перелистывает книгу, останавливаясь на некоторых страницах, пробегает их глазами. Вот он захлопнул книгу, покачал головою и усмехнулся.
— Славная у тебя
— Всю, да и не один раз, а неведомо сколько раз! — смеясь, отвечал Алексаша.
— Вот как, значит, она тебе нравится?
— Вестимо, очень занятно.
— Занятно!.. И ты понимаешь все, о чем тут сказано?
— Понимаю! — бойко проговорил Алексаша.
Гость с любопытством и ласковой улыбкой продолжал глядеть на него.
— Понимаешь! А ну-ка вот, почитай мне, да и объясни…
Он снова взял книгу, раскрыл ее и указал Алексаше на одну страницу.
— Прочитай-ка.
Мальчик бойко начал:
— «О Удоне Магдебургском, како он страшным и ужасным образом смерти предан и весьма грозно осужден, повесть трепетна и умилительна зело»…
— А ну-ка, ну-ка! — весело воскликнул гость. — Послушаем трепетную и умилительную повесть!
Алексаша перевел дух, откашлялся и продолжал:
— «Удон в юности философскому ученью прилежаще, ко преятию же науки сей разум имяше, яко нимало пошествия во учениях сотворити можаше и сего для от учителя часто биение претерпеваше»…
— Стой! — сказал гость. — Куда ты, аки конь ретивый, мчишься!.. Что ты читать мастер — вижу… А ты вот скажи мне, что сие за предмет такой: философское учение?
Алексаша поднял на него свои ясные глаза и весь так и вспыхнул.
— Вот это самое меня в досаду великую приводило! — живо заговорил он. — Что такое философское учение… Батюшка не знает, духовник наш, отец Савва, говорит: сие есть ересь, а кака-така ересь — неведомо. Думал я, думал и надумал: философское учение, так я полагаю, если мысли разных мудрых человеков обо всем, что есть в мире, обо всех вещах и предметах, что оные обозначают, обо всех делах премудрости Божией… Так, что ли?
— Похоже на то, дитятко! — ласково отвечал гость. Он невольным движением погладил Алексашу по голове, а сам думал:
«И ты к приятию науки сей разум имеешь… Вот находка!..»
Проходили минуты, полчаса прошло, прошел почти час, Никита Матвеевич все еще не возвращался, а ни гость, ни Алексаша не замечали этого. Они вели оживленную беседу.
Наконец возвратился хозяин.
Он поспешно вошел в приемную.
— Батюшка, Федор Михайлович, вот уж кого не ждал у себя видеть! — с низкими поклонами заговорил он. — Что приказать изволишь? Чем могу служить?.. Прости, Бога ради: людишки говорят, давно ты меня дожидаешься, а я как нарочно ноне и запоздал… Кабы знал, что у меня такой дорогой гость, поспешил бы, не заставил бы тебя скучать.
Он заметил сына и, обратясь к нему, строго прибавил:
— А ты чего тут? Ступай, ступай!
Алексаша, чувствовавший к отцу всегда некоторую робость, взглянул на гостя. В этом взгляде сказалось все его сожаление о разлуке. Он поклонился и вышел.
Гость проводил его своей светлой, ласкающей улыбкой.
— С чем пожаловал, Федор Михайлович? — продолжал между тем говорить Залесский. — Чем угощать прикажешь? Романею я нынче достал пречудесную… Не откушаешь ли?!
— Отчего не отведать твоей романеи, Никита Матвеич.
Хозяин захлопал в ладоши, и через пять минут на серебряном подносе появился вычурный графинчик романеи и две серебряные чарки.
Теперь гость передал Залесскому то дело, по которому к нему приехал. Дело оказалось неважное: надо было навести справку в приказе, и Никита Матвеевич обещал завтра же это сделать не откладывая.
Романею отведали, гость нашел ее прекрасной. Потолковали о том, о другом. Пора и за шапку, а гость все не поднимается с лавки.
— Это твой единственный сын? — спросил он вдруг Залесского, кивая головой по направлению той двери, в которую вышел Алексаша.
— Много было деток, Федор Михайлович, да вот один этот остался.
— Славный он паренек у тебя, я с ним, тебя дожидаючись, не видел, как и время прошло… Разумный паренек, на радость…
— Спасибо на добром слове, — сказал Никита Матвеевич, — шустрый он у меня, это правда, а разумности особой что-то не замечал я в нем…
— Разумный паренек, на радость! — повторял гость. — Да, приехал я к тебе по одному делу, а вот теперь и другое нашлось: сынок твой, как я заметил, большую склонность к ученью имеет, знать хочет много, а знает мало, так я и полагаю, что ему надобно в этом желании его поспособствовать. Ведомо тебе либо нет, что с соизволения великого государя у меня выписаны из Малой России ученые монахи и обучают они молодых людей по моему выбору всяким наукам. И великий государь сие дело весьма одобряет, а тех молодых людей, кои в науках успехи оказывают, жалует своей царской милостью, ибо видит в них будущих разумных слуг своих на пользу государства.
— Так, так, Федор Михайлович, — ответил Залесский, — ведомо мне все это.
— А коли ведомо, так не поручишь ли мне, Никита Матвеевич, и сынка своего? Добро великое ему будет от этого, и государю я о нем доложу, и государь своею милостью его не оставит.
Залесский задумался было, почесал в затылке, да вдруг сразу и выговорил:
— Ну, ладно, быть по-твоему, Федор Михайлович! Мне от такой чести не отказываться. Спасибо великое за ласку, за доброжелательство.
Хлопнули гость и хозяин рука об руку, и гость стал собираться.
Решено было прислать Алексашу на «испытание» на той же неделе.
Гость уехал. Залесский, проводив его, крикнул сына и стал расспрашивать, о чем таком он говорил с гостем.
Алексаша начал свои объяснения, но отец ими не заинтересовался, да и не особенно понимал их.
— Да ты знаешь ли, кто это? — спросил он.
— Не знаю, батюшка, не знаю, кто такой; скажи на милость, очень он мне по сердцу пришелся — такой ласковый.
— Это Федор Михайлович Ртищев, царский постельничий. Коли он тебе по сердцу пришелся, тем лучше.