Царское проклятие
Шрифт:
Увидев утром лицо Иоанна, его глаза в красных прожилках от явного недосыпа, темные, почти черные полукружья под ними и серую землистую кожу лица, Палецкий только вздохнул:
— Все ли помнишь, о чем у нас с тобой вечор говорено?
— Ничегошеньки! — чуть не выкрикнул Иоанн, и лицо его страдальчески скривилось — вот-вот заплачет.
Ну Третьяк, как есть Третьяк. Князь уж и так, и эдак бился с ним — ничего не получалось. Поначалу хотел шутками да прибаутками настроение поднять. Вроде бы все вспомнил, все перебрал.
— Волков бояться — от белки бегать, — поощрительно похлопывал он по плечу Подменыша. — Смелому горох хлебать, а робкому и пустых щей не видать…
Но сам видел, не царь Иоанн перед ним, а по-прежнему холоп Третьяк, который нежданно-негаданно вынырнул наружу и уступать свое первенство не собирался. Понятное дело, привычка — не истопка [136] , сразу все былое с себя не скинешь. Нет-нет да и вылезет оно наружу, причем в самый неподходящий момент. И что теперь делать? Вновь за Иоанном посылать?
136
Истопка — стоптанный лапоть (ст.-слав.)
Такую возможность Палецкий в уме тоже держал. Вдруг что не заладится, вдруг и впрямь придется обращаться к прежнему царю? Именно поэтому неподалеку отсюда, в глухом лесу, было разыграно целое представление. Вначале, зловеще скрипя, рухнула перед скачущими всадниками подрубленная заранее сосна. Царский конвой лошадей на дыбки, да обратно, но не тут-то было. Сзади еще одно дерево повалилось. И тут же перепуганному Иоанну ловкий Ероха мешочком с песком сзади по голове тюк, и готово — был царь, а стал бывший государь.
Ну, а дальше, после того как Иоанна раздели и напялили на бесчувственное тело одежу попроще, обрядив в царское одеяние Третьяка, привели сопляка в чувство и тут же напоили сонным зельем, от которого тот вновь удрых. Спящего, его засунули в здоровенный длинный сундук с прорезанными в стенках дырками, да повезли к ладье и — вверх по Москве-реке, к Волге, где дожидалась еще одна смена гребцов. С теми уговор доставить до Белоозера. А уж в избушку к старцам и Шушерин с Сидоровым на себе доволокут.
Получалось, что сам Палецкий вовсе ни при чем, и даже люди якобы Адашева тоже не виноваты. Появись сейчас Дмитрий Федорович в избушке как избавитель и спаситель, и царь все принял бы за чистую монету. Дескать, отыскал его верный боярин, спас, вырвав из рук подлых татей.
Но мысль эта мелькнула лишь на краткое мгновение, ибо — глупая, что Палецкий прекрасно сознавал. Не было у него в запасе столько времени, чтобы все бросить и опрометью лететь в глухие леса, к Белоозеру. Потому надлежало делать что-то с этим, что, виновато потупив голову, стоял рядом и беспомощно взирал на князя.
А что еще придумать, чтобы превратить разряженного в царские одежды, но продолжавшего оставаться в душе холопом, в истинного Иоанна Васильевича, Палецкий не знал. Вот же истинно: ни рыба, ни мясо, ни кафтан, ни ряса. Разве что…
Дмитрий Федорович еще раз вздохнул, после чего решительно двинулся к поставцу. Плеснув в кубок вина, протянул его Иоанну.
— Зачем?! — почему-то испугался тот.
«Чтоб ты из Подменыша сызнова в Иоанна превратился», — чуть не ляпнул Палецкий, но вовремя спохватился.
— Страх собьет, а веры в себя прибавит, — пояснил он и грубовато поторопил: — Пей давай, а то бояре все давно в сборе. Токмо тебя одного и дожидаются.
Подменыш вздохнул, принял кубок, одним махом осушил его и… ничего не произошло. Где она — эта обещанная вера в себя? Зато страх, прочно укоренившийся в душе, как раз напротив — уходить никуда не делся.
«Уж коли вырос в холопах, так куда уж теперь, — уныло подумал он. — Одно дело — Ивашка, совсем иное — государь Иоанн Васильевич. Нет, не сдюжить мне, нипочем не сдюжить».
От расстройства он даже сам не заметил, как произнес последнюю фразу вслух. Негромкая, она тем не менее дошла до ушей боярина, который мгновенно и очень резко на нее отреагировал. Сказалось-таки раздражение, растущее с каждой минутой. Не сумел Палецкий сдержаться и выплеснул все, что скопилось.
— Ты что, возгря [137] , удумал?! — грубо ухватил он Подменыша за богато расшитый вителью [138] ворот рубахи. — А ведомо тебе, сколь людишек из-за тебя на плаху лягут?! Мыслишь, ты да я, да еще с пяток? Нет, милый, тут и сотнями, пожалуй, не обойдется. Братец твой, ежели вернется, рассусоливать ни с кем не станет! Все, милый, ты уже на широкой дороге стоишь — поздно трепыхаться. Прошел ты свой перекресток, где еще мог свернуть. Отныне одна у тебя стезя — вперед и вперед, а ты яко кобыла с норовом — ни туда, ни сюда!
137
Возгря — сопля (ст.-слав.).
138
Витель — витая нить из золота и серебра.
Чуть поостыв, он отпустил перепуганного Третьяка и более спокойно произнес:
— Сказано в притчах Соломоновых: «Сердце человека лишь обдумывает свой путь, но господь управляет шествием его». Уразумел ли?
Юноша испуганно кивнул.
— Да ничегошеньки ты не уразумел, — досадливо вздохнул Палецкий, пояснив: — Яко восхочет вседержитель, тако оно и будет, а потому кручиниться понапрасну не след, — попытался он еще раз ободрить Третьяка, но и сам видел — с таким в Думу идти все равно что на плаху.
— Ладно, — махнул он рукой и натужно улыбнулся. — Не хошь — и не надо. На все твоя царская воля. Лучше я Сильвестра позову, чтобы он тебя ободрил. А думским поведаю, что в печали государь и ныне весь день будет молиться, дабы Христос вразумил его, ибо напомнил ему благочестивый протопоп, что негоже порицать, прежде чем все не познаешь. Ты же еще не вызнал, кто там в бунте черного московского люда повинен, вот и думаешь думу.
— А… кто повинен? — наивно спросил Подменыш.