Царство небесное
Шрифт:
Божок представлял собой человеческую фигуру — не то очень молодой женщины с неразвитыми формами, не то вообще мальчика-подростка, — но вместо человеческой головы на прямых, широко расправленных плечах красовалась львиная. Ги поразило, с каким достоинством держалось это чудовище. Оно несло львиную голову, как знак божественного достоинства. И хотя фигурка была всего-навсего маленьким демоном, давно уже мертвым, Ги захотел оставить ее себе.
Старенький кюре, который говорил в воскресные дни в церкви, в Лузиньяне, рассказывал как-то о чудищах,
— Неразумные кентавры умеряли свою похотливость, и убогие псоглавцы забывали свою ярость, и люди-одноноги прискакивали на своей единственной ноге из дебрей пустынных, чтобы услышать слово Христово! — сокрушался старичок кюре. — А вы? — Он пытался метать молнии из блеклых, слезящихся глаз, и это смешило недорослей Лузиньянов не меньше, чем их могучего родителя. — Вам не нужно преодолевать свое уродство! Вам не приходится проходить долгий путь! Истину вкладывают в ваши жесткие зубы — только жуйте! — и то вы ухитряетесь ее выплевывать…
— Что бы ты сказал на это? — спросил у львиноголового божка Ги. — Искал ли некогда и ты Христовой истины?
Божок молча взирал на него пустыми глазами. Ги вздохнул и сжал над фигуркой пальцы.
— Все-таки странный человек — Гвибер! — сказал он сам себе. — Должно быть, пребывание в плену у сарацин даром для человека не проходит, хоть бы его и спас впоследствии один серебряный денье с Давидовой башней!
Он поднял голову. Давидова башня смотрела на него из-за стен, и это, уже в который раз, показалось Ги невероятным.
В соколиной охоте принял участие весь двор; устроили пышный выезд. Сибилла — рядом с братом, на кокетливой белой лошадке. Голубая шелковая попона с кистями и белое платье женщины развеваются, когда Сибилла пускает лошадку вскачь, и когда Сибилла оборачивается на скаку, то оборачивается и лошадка — обе выглядят подружками, которые только что вволю насекретничались, и теперь их смешат те, кому они перемыли кости.
Король снимает колпачок с головы птицы.
Старинный гобелен, вытканный где-нибудь в Нормандии, вдруг предстает в обрамлении совсем иного пейзажа: и деревья, и горы, и самый воздух здесь обладают совершенно чуждой фактурой. Но смысл гобелена остается прежним: рыцари и дамы, нарядно одетые, на нарядных лошадях, едут попарно, и у каждого на перчатке сидит птица.
Иные рыцари влюблены в некоторых дам; есть и дамы, влюбленные в рыцарей; а есть среди собравшихся и такие, чья любовь взаимна. Охотничьи птицы, взлетая в небо, когтят добычу, и каждое сердце ощущает, как впиваются в него безжалостные острые когти любви. Эта боль пронзительна и желанна и еще слаще от того, что ее приходится скрывать.
Только Сибилла не в силах удерживать чувство в себе: сперва нашептала о ней в удивленно подрагивающее ухо своей лошадки, а затем, метнув
Видит это и сообщник и искуситель Сибиллы — коннетабль. Эмерик вполне удовлетворен: все его полки расставлены, все командиры знают свою задачу, вспомогательные отряды готовы. Нет ненадежных участков в расположении его войск. Любовь разворачивает свои огромные знамена.
Ги, самый незначительный из свиты, едет позади. У него нет охотничьей птицы — пока нет, — но лишать брата удовольствия принять участие в охоте коннетабль не желает. Исход сражения решит тот полк, что скрыт до поры в засаде.
Король останавливается рядом со своей сестрой, и оба смотрят на сокола. Такая красота — и добровольно подчиняет себя человеку! Не в этом ли свидетельство Божьего благословения людям?
Сибилла, однако, не менее прекрасна, чем та хищная птица, что взвилась в небо с королевской перчатки. Такой и видит ее Болдуин: диковатое юное существо, слишком красивое, чтобы быть прирученным до конца. Еще одно дивное создание Божье, вверенное заботам Болдуина.
— Впервые вижу, чтобы вы были так счастливы, — говорит ей брат.
Она не краснеет — напротив, улыбается еще более открыто и становится Болдуину еще более чужой. В жизни единокровной сестры появился иной господин. Другой мужчина, который отныне важнее для нее, чем брат и король.
Он смотрит на нее исподлобья.
Важнее, чем брат, — пусть. Но не важнее, чем король. Тот, кто получит Сибиллу, получит и Королевство.
Но как поверить, что этот золотоволосый, задумчивый юноша, полностью погруженный в тень своего находчивого, предприимчивого, всем полезного брата-коннетабля, — и есть истинный король?
— Я люблю его, господин мой, — говорит Сибилла, так просто, как будто признается в обыкновении дышать или пить воду.
— А он вас? — спрашивает король.
— Да, — отвечает она.
В этом «да», без прикрас и добавлений, Болдуину слышится манера самого Ги де Лузиньяна. Обычно он так отвечает. Ведь у этого человека нет ничего, о чем он мог бы сказать «мое». Ничего, кроме слова. Даже он сам не себе принадлежит — семье, старшему брату, королю.
Любовь — не только грандиозный полководец и отважный воин; она и лазутчик в ночи, и у нее есть ключ к любой двери.
— Позвольте мне выйти за него замуж, брат!
Углы рта, забывшего перестать улыбаться, задрожали, в глазах созрели огромные слезы.
Сердце так сильно стукнуло в груди Болдуина, что у него заболели два ребра. Перед лицом любви бежали вдруг все прежние замыслы и расчеты: кто охранит Королевство лучше, чем это могущественное счастье? От короля требовалось лишь признать за любящей душой права, которых лишены самые знатные, самые богатые вассалы. Болдуин мысленно представил себе рядом с Сибиллой молодого Лузиньяна: двое влюбленных детей в недрах мистического Королевства, сердцевиной и сущностью которого являлся Господень Гроб.