Царство палача
Шрифт:
Они приговорили ее, естественно, единогласно – под радостные крики и одобрительные овации зала.
Она выслушала приговор совершенно спокойно и, не сказав последнего слова ни судьям, ни публике, молча пошла к дверям. В черном платье вдовы она шла мимо торжествующих с высоко поднятой головой. Она показала им, что такое истинная королева…
В Консьержери ее привезли в карете в четыре часа утра.
Она очень устала – все заседания суда шли с раннего утра до позднего вечера. У нее был озноб, опухли ноги. Она бросилась на постель и спала целый час.
В шестом часу пора было одеваться для встречи с гильотиной. Дочь тюремщика пришла ей помочь. Она попросила девушку прикрыть ее от жандармов, дежуривших день и ночь в камере. Но поняла, что этого недостаточно, и сказала им: «Во имя чести позвольте мне переодеться в последний раз без свидетелей».
У жандармов хватило совести выйти на время из камеры.
Она торопливо оделась в жалкое белое платье. Робеспьер оставил великой моднице только два платья – черное и белое. Оба очень износились. Она сама выстирала белое платье во время прогулки во дворе тюрьмы в маленьком фонтанчике у стены. И всю ночь накануне штопала его и гладила.
Тюремщик, рассказавший все это Сансону, принес в Трибунал последнее письмо королевы. Сансон видел его. Ему повезло… Кстати, ему удалось увидеть и последнее письмо короля перед казнью. Оно было написано каллиграфически ровным, равнодушным почерком. У нее же многие буквы расплылись, потому что она плакала… Письмо было большое, и Сансон за двадцать минут, пока оно было в его руках, сумел переписать всего несколько абзацев.
Он дал мне прочесть свои каракули. И, несмотря на его жаркие просьбы ничего не писать, я сделал копию.
«Четыре пятнадцать утра. Сестра, меня только что приговорили к смерти. Но смерть позорна только для преступников. А меня они приговорили к свиданию с Вашим братом.
Пусть мой сын никогда не забывает последних слов своего отца, которые я не устаю горячо повторять ему: никогда и никому не мсти за нашу смерть…
Я прощаю всех, причинивших мне зло. И я прошу у Господа прощения за все грехи, которые совершила со дня рождения. И надеюсь, Он услышит мою молитву…
У меня были друзья. И мысль, что я навсегда разлучаюсь с ними и что эта разлука принесет им горе, является одним из самых больших моих земных огорчений, которые я уношу с собой в могилу».
Так что перед свиданием с палачом она вспоминала о Вас, граф.
В Трибунале Сансон договаривался о карете, на которой повелительница Франции должна была отправиться на казнь. Кареты после революции стали редкостью – знать бежала в них за границу…
И тут произошло отвратительное.
Фукье-Тенвиль объявил, что он один не может решить «такой важный и трудный вопрос». Он послал за советом к Робеспьеру. Но тот тоже ничего не решил и переправил дело назад – на усмотрение Фукье-Тенвиля. И тот, уже поняв, чего хочет хозяин, с адской улыбочкой сказал Сансону: «Почему надо везти австриячку на казнь с этакими привилегиями?»
«Но так было при казни короля».
«За это время революция поумнела. Мы сейчас – страна истинного равенства. Так что королеву повезем в обычной телеге, в которой возят на эшафот обычных преступников. Тем более, как я слышал, это предсказал пострадавший за нее Казот. И нечего просить о глупостях, отправляйтесь в Консьержери заниматься своими делами. Уже в полдень вы должны показать гражданам голову вдовы Капет».
«Его грубость меня взбесила, – сказал Шарль Анри, – и, уходя, я пробурчал: „Мало ли что предсказал Казот… Например, что вам отрубят голову по решению вашего же Трибунала“.
«А про вас – ничего?» – засмеялся Фукье-Тенвиль.
«Он предсказал, что отрублю ее я».
(Хотя я уверен, что палач все это только подумал, но сказать прокурору побоялся. Теперь в Париже люди смелы только в мыслях…)
В шесть утра мы с Сансоном вошли в старый замок – тюрьму Консьержери. Его брат остался в карете. Перед тюрьмой храпели кони – отряд жандармов спешился. У самого входа расхаживали офицеры. Было какое-то приподнятое возбужденное настроение, как во время праздника. И все время били барабаны. В маленьком тюремном дворе уже ждала позорная телега. Как раз заканчивалась женская прогулка. Какая-то очаровательная заключенная с тонкими слабыми руками («плющ нежности» – так назвали бы эти руки в Галантном веке) торопливо стирала белье в фонтанчике. (Потом я узнал, что это была маркиза де Ла Мезонфор.)
При нашем появлении всех заключенных дам грубо загнали в камеры, и двор занял караул. Открыли главный вход – «улицу мсье де Пари». «Улица палача города Парижа» ждала королеву Франции. Нас провели в ее камеру. Впереди шел Сансон, за ним я – в маске.
Камера была перегорожена. Над перегородкой высовывались лица двух жандармов. Старые обои клочьями висели на стене. У стены стоял маленький столик, на котором лежала Библия. Кровать была в беспорядке – видно, она спала не раздеваясь, прямо на одеяле. Спала последний раз в жизни.
Она была в том самом белом, заштопанном ею платье, плечи прикрыты косынкой. Она сама грубо остригла волосы, и седые, серебряные пряди мешались с белокурыми. Тонкий нос Габсбургов заострился. Белые бесцветные губы, изможденное лицо… Она сейчас была очень нехороша. Только лазоревые глаза и божественная легкая фигура были прежними…
Когда мы вошли, она молча надела белый чепец с черными лентами, прикрывший остриженные волосы.
Следом за нами вошли секретарь Революционного трибунала Напье и еще какой-то чиновник.
«Почему он в маске?» – шепотом спросил Напье, кивнув на меня.
(Забавно, но этот Напье, как я узнал недавно, следил за мной по приказанию Дантона. Вот была бы сцена, коли он стащил бы с меня маску!)
Сансон с важным видом ответил; «Это придумал гражданин Фукье-Тенвиль. Он сказал: „Пусть австриячка сразу почувствует холод грядущей смерти“.
Напье хотел продолжить, но тут заговорила королева:
«Я хотела бы узнать, господа, передали ли принцессе Елизавете мое письмо?»