Целитель
Шрифт:
— Не хотите ли откушать вместе со мной, рейхсфюрер? — спросил доктор.
После того как благодаря рукам Керстена Гиммлер получил облегчение, он смог позволить себе есть вкусную еду. Копчености были его слабостью. Он взял генеральский кинжал, отрезал кусок ветчины и съел. Мясо было нежное, сочное, вкусное, посоленное в самую меру — так, чтобы захотеть еще, короче, как любил Керстен.
Гиммлер отрезал еще один кусок:
— Так вкусно, что удержаться не могу.
Наслаждаясь третьим куском, Гиммлер спросил:
— Как это у вас получилось, дорогой господин Керстен,
— У меня нет карточек, — ответил доктор.
Гиммлер, все еще с полным ртом, спросил:
— Но я не понимаю… Как?
— Это ветчина сделана из свиньи, которую забили в моем имении, — ответил Керстен так, как будто речь шла о совершенно обычном деле.
Гиммлер остолбенел, испуганно посмотрел на Керстена, потом на кусок ветчины, который все еще держал в руке, потом опять на Керстена. И сказал шепотом:
— Нелегальный забой скота! Знаете ли вы, несчастный, что за это полагается?
— Знаю, — ответил Керстен. — Виселица.
— И что же… И что? — пробормотал Гиммлер.
Доктор показал на кусок ветчины, зажатый в пальцах рейхсфюрера, и спокойно сказал:
— Ну, закон говорит определенно: тот, кто получает выгоду от нелегального забоя, тоже должен быть повешен.
— Это правда, господи боже, это правда! — простонал Гиммлер.
Он резким движением выбросил в корзину для бумаг доказательство своего преступления, вытер пальцы носовым платком и повторил:
— Это чудовищно, просто чудовищно!
Потом, обхватив голову руками, он принялся лихорадочно ходить взад и вперед по кабинету. Керстен, стараясь сохранить максимально серьезное выражение лица, наблюдал за ним и откровенно забавлялся. Он прекрасно знал, насколько в Гиммлере сильна тяга к формализму — узколобому, фанатичному, доходящему до абсурда. И понимал, что этот человек, обязанности которого подняли его выше всех законов, теперь считает себя виновным в совершении преступления, наказание за которое — смертная казнь.
«У каждого свое понятие о совести», — думал доктор, пока Гиммлер продолжал мерить шагами комнату. Наконец рейхсфюрер остановился и воскликнул:
— Ужасно! Что же делать?
— Я знаю средство все уладить, — сказал Керстен.
— Какое? Какое? — кричал Гиммлер.
— Дайте моему поместью статус экстерриториальности, и тогда забой свиней станет законным.
— Это же невозможно, я вам десять раз сказал — Риббентроп никогда не согласится!
— Ну, в таком случае нас обоих надо повесить. Таков закон, не так ли? И ваша обязанность его применить.
Гиммлер поник головой.
— Итак, — опять взялся за свое Керстен, — у нас два варианта: экстерриториальность или виселица.
Через два дня Гиммлер вручил Керстену официальную бумагу, подписанную им самим и министром иностранных дел Третьего рейха. Там было написано, что поместье Хартцвальде отныне является неприкосновенным{8}.
9
В конце того же января 1944 года Гиммлер должен был поехать в Голландию, и, так как у него опять возобновились симпатические спазмы, он попросил Керстена его сопровождать.
Доктор летел на личном самолете рейхсфюрера, вместе с ним был и генерал Бергер, командующий войсками СС.
Керстен был очень рад этому путешествию, ведь он уже три года не был в стране, которую любил больше всего на свете. Но, так же как это было во время его первой поездки в Гаагу, горечь и уныние очень быстро подпортили ему радость.
Начать с того, что, поскольку доктор был вынужден ликвидировать свой дом в Гааге, он должен был жить в предоставленной ему комнате в гостинице СС, которая, по иронии судьбы, находилась прямо за Дворцом мира. Кроме того, друзья, с которыми он встретился в первый же день, обрисовали ему кошмарную картину того, что происходит в Нидерландах. С каждым чудовищным годом жить становилось все тяжелее, а жертв террора — все больше. Гестапо правило бесконтрольно. Аресты, казни, исчезновения происходили все чаще. Никто и нигде не мог чувствовать себя в безопасности. Многие из друзей Керстена были обречены на нелегальное существование под чужими именами с поддельными документами. И самым опасным было то, что в немецкой полиции служили и голландцы тоже.
Слушая эти новости, Керстен вспоминал слова Гиммлера:
«В Голландии мне нужно только три тысячи человек, чтобы всем управлять, и немного денег и продовольствия, чтобы раздавать информаторам. Благодаря им гестапо знает все. У меня есть шпионы из местных в каждой группе Сопротивления. Во Франции и Бельгии — то же самое».
И Керстен чувствовал, что его друзья, которые настаивали на крайней осторожности, были совершенно правы.
На следующий день после приезда Керстен пошел лечить Гиммлера. Замок, где разместили рейхсфюрера, стоял посередине большого парка в Клингендале, ближнем пригороде Гааги. Гауляйтер Голландии Зейсс-Инкварт[58] конфисковал его специально ради пребывания высокого гостя. Гиммлер сказал доктору:
— Я приглашен на торжественный обед, который в мою честь дает глава голландской национал-социалистической партии Мюссерт. Он представит мне самых своих близких сотрудников. Приходите, дорогой Керстен. Будет очень хорошо. Мюссерт только что поселился в роскошном новом доме.
Гиммлер протянул руку к приглашению, напечатанному на хорошей бумаге, бросил его на столик, стоящий рядом с кроватью, на которой лежал, и уточнил:
— Особняк Туркова.
Доктор продолжал работать над нервными сплетениями рейхсфюрера так, как будто только что услышанное имя ему ничего не говорило.
Все же он ответил:
— Почему я должен идти вместе с вами? Владелец дома меня не приглашал.
— Вы можете пойти всюду, куда иду я, — сказал Гиммлер.
— Нет, простите, — ответил Керстен. — Для меня совершенно невозможно сопровождать вас в этот дом. Он принадлежит не Мюссерту, а Туркову — одному из моих самых близких друзей, которого вышвырнули из собственного дома.
— Я этого не знал, — сказал Гиммлер, — но если Мюссерт так поступил, значит, у него были на то причины.