Целующиеся с куклой
Шрифт:
В один прекрасный день одинокое прозябание старика Йосифа изменилось до совершенной противоположности, и он перестал одиноко прозябать, а стал, можно сказать, снова жить. Полной грудью. Именно так он чувствовал. И всё благодаря коту. Который шмыгнул, зараза, в дверь, когда Йосиф из супермаркета «Норма» с покупками возвращался. А Йосиф этого по-стариковски не заметил. Вошёл, дверь за собой закрыл, купленные продукты в холодильник составил, переоделся в домашние штаны, и наушники на голову надел, чтоб новости смотреть по телевизору. Он зачем-то в наушниках телевизор смотрел. До сих пор.
Раньше — понятно, раньше наушники были нужны, чтоб громким звуком не сводить с ума жену, которая нормально
Но на этот раз, к счастью, ему не удалось защититься. Что-то ему назойливо мешало слушать дикторов и специальных корреспондентов, стоявших по пояс перед камерами на местах исторических событий.
И он наушники с головы снял. И услышал, что в дверь изо всех сил звонят. Кто мог к нему прийти, Йосиф не представлял. Обычно, если здесь к нему приходил кто-то незнакомый (а знакомые к нему давно уже не приходили), он открывал дверь, произносил «нихт ферштеен чуз» и захлопывал её. Сейчас он собирался сделать то же самое. Открыл, а на пороге старушечка какая-то стоит светленькая — он её раньше уже встречал тут, у дома — и Малька на руках держит. А того всего колотит. Глаза дикие. И жмётся к этой старушечке, как к родной.
— Малёк, — Йосиф говорит. — Ты где был и как туда попал, дрянь такая?
И старушечка тоже что-то говорит, говорит, мол, катер, катер [5] , нахбар, нахбар [6] .
— Что, возле самого бара нашли? — Йосиф удивляется. — Вот барбос. — И говорит: — Ну спасибо вам. — И ещё говорит ради приличия: — Заходите. Что же, — говорит, — через порог разговоры разговаривать. — И жестами характерными старушечку внутрь квартиры приглашает.
5
Ein Kater — кот (хотя можно перевести и как «похмелье»).
6
Ein Nachbar — сосед.
Вот старушечка эта и зашла. Раз зашла, два зашла, а потом стала забывать, что ей уходить полагается. Ей же тоже было не двадцать лет, а полных семьдесят два. Отсюда с памятью нелады и неувязки всякие. Так она из-за этих неувязок то вместо своей квартиры, квартиру Йосифа генерально уберёт, потихоньку, кряхтя, то на письма важные от его имени ответит, то поесть чего-нибудь приготовит из имеющихся в холодильнике продтоваров.
Она, конечно, стойко боролась с наступавшим на неё маразмом. С помощью специальных упражнений и комплексов. Два раза в неделю по часу. Во вторник с пятнадцати до шестнадцати и в пятницу с шестнадцати до семнадцати. Или во вторник с шестнадцати до семнадцати — неважно, важно, что боролась, не щадя времени и сил. Но борьбу, к сожалению, проигрывала.
Словом, когда Бориска снова впоследствии приехал, вторично не прижившись на Родине с её кухнями и раскладушками, и приехал не куда-нибудь, а к отцу — намереваясь у него пожить до тех пор, пока всё утрясётся с его пособием, жильём и прочим, — квартира Йосифа сияла чистотой, близкой к стерильности. Такой чистоты и при матери в квартире никогда не бывало. Мать вела дом не слишком внимательно, и чистота давалась ей через силу.
«Что-то, — подумал Бориска, — куда бы я ни приехал в надежде пожить, везде меня чистота встречает идеальная, а также мир и семейное счастье. Не к добру это».
Но тут хоть вторая комната была, маленькая. И диванчик в ней всё же стоял раздвижной. А значит, необходимость спать на кухне отпадала сама собой. И на том, как говорится, спасибо сему дому.
Йосиф появлению сына, можно сказать, обрадовался. Умеренно, но обрадовался. При этом сделал вид, что тот никуда не уезжал и наедине с немцами его не оставлял. Наверно, по принципу «кто старое помянет, тому глаз вон». Или демонстрировал Бориске своим великодушием, что не пропал он без него, не пропал и не канул, поэтому и зла на него за пазухой не держит.
— Вот, познакомься, — сказал, — это Ангела. Не Меркель, к нашему общему сожалению, но тоже хороша.
— Борис, — сказал Бориска и пожал Ангеле пергаментную руку.
— Дура — фантастическая! — сказал Йосиф с некоторой гордостью. — По-русски — ни слова, а сидит со мной целыми днями перед телевизором, вникает. Я ей на сорок минут уступлю кресло, сериал какой-то их, немецкий, посмотреть, она и рада. Бежит потом, благодарит меня со всех ног. Ну, не дура? А кот на неё не нарадуется. Чувствует, видать, родственную душу.
Ели Ангела с Йосифом в перерывах между новостями. Йосиф находил в телепрограмме лакуны, показывал их Ангеле, и она к этому времени накрывала в кухне стол. В полном смысле слова накрывала — скатертью. И приборы клала. Две ложки, вилку, нож. Ну ни дать, ни взять ресторан «Амурские волны» в свои лучшие годы застоя. И как это ни смешно, за едой они разговаривали.
— А помнишь во время войны? — говорил Йосиф и вдыхал горячий картофельный дух, полезный при кашле и насморке. — Война, понимаешь? Хенде хох, Гитлер капут. Война. Ну, бах! Ба-бах! Та-та-та-та… Оладьи из картофельных очисток ели — за счастье. Я всё спрашивал у мамы: «Мама, а где картошка от этих очисток»? Мать у меня в столовке при оборонном заводе работала, разнорабочей на кухне. Оттуда эти очистки и приносила. Небось, ещё и воровала их, не иначе. С риском для жизни по законам военного времени. А если б не воровала, мы б с сестрой точно не выжили. Дети есть должны, чтобы жить, а не голодать. Согласна?
А она, ничего, конечно, толком не понимая, говорила ему:
— Война? Ein Krieg. Конечно, помню войну. Трудно нам приходилось. В войну. Ох, трудно. Колбасы неделями не видели, и конфет тоже не ели. Мы ещё думали с братьями: «Ну ладно мясо, оно солдатам рейха нужно, чтоб воевать за родину, за Гитлера, но куда конфеты из всех магазинов нашего городка подевались? Неужели и конфеты наши солдаты съедают?» Трудно жили, ничего не скажешь. Отца на восточный фронт отправили, а нас у матери трое, и сама она с животом. Правда, когда война только началась, отца какое-то время не брали в армию, так как имел он на иждивении троих малолетних детей. А в конце сорок первого на это уже не посмотрели, взяли. И брат наш, самый младший без отца родился, и отец его никогда не видел. И мы отца больше не видели. Не вернулся он с восточного фронта домой. Потом, после войны, кто-то матери рассказал, что замёрзли они с товарищами до смерти. Той же зимой сорок первого, в декабре. В оцепление их поставили во время акции какой-то, акция кончилась, а машин для них нет и нет. Уже ночь, а машин нет. Они и уснули в поле, устав, и во сне замёрзли. Sie haben gefroren. Verstehe? — она жестами и всем своим крючковатым телом изображала собачий холод и жестокий мороз.
— Да, холодновато в квартире, — говорил Йосиф и поправлял слуховой аппарат. — Это потому, что я на отоплении сдуру экономлю, и из подвала сыростью тянет. А у нас в России, знаешь, какая холодина стоит? Зимой, в смысле. У нас замёрзнуть на улице, если, допустим, спьяну заснуть — свободно. В России морозы, так уж морозы. Сорок градусов, как у водки — только со знаком минус.
Так примерно они разговаривали. И что примечательно, совсем между собой не ссорились. Недоставало им иностранных слов и их понимания, чтобы ссориться.