Цемент
Шрифт:
А полковник, постукивая папиросой о портсигар, вдруг улыбнулся.
— Я тебя расстреляю за упрямство… Это у нас быстро. Не удастся тебе разыграть дурочку…
— Ну и стреляйте… Ну и что ж… ну и что ж…
И впервые заплакала надрывно и визгливо.
— Вы же его растерзали!.. Вы же!.. Растерзайте и меня… И меня и Нюрку… и меня и Нюрку… заодно уж.
Очнулась она на улице от солнца. Шла она по ослепительному шоссе. Впереди — завод, а вон дальше, на взгорье, — рабочий поселок, и видна издали красная крыша, где осталась пустой ее комната.
Ну и опять зажила одна.
Часто сидела она на своем крылечке, слушала, как звенели ручьи в ущелье, и думала о Глебе: где он? жив ли? придет ли к ней когда-нибудь из безвестности?
Однажды днем, когда таяли в мареве горы, сидела Даша на приступочке и штопала тряпки, а Нюрка играла с котенком рядом, на цементной площадке дворика. Кричали цикады, и далеко, над морем, за аркадами завода, вспыхивали в воздухе чайки.
Шел мимо усатый солдат в обмотках (разве мало ходит солдат мимо ее ограды?). Он подошел к заборчику и облокотился о столбик.
— Даша, сиди, не пужайся!.. Вести — от Глеба… Мигом подбери бумажку… вот! Ожидай меня сегодня вечером.
И ушел. Только приметила: шматками пакли — усы, шматками пакли — брови.
Хотела она слететь с крылечка к забору, но солдат обернулся, и шматки пакли упали на глаза. Поняла — надо было ждать, когда он уйдет развалистым шагом под гору. Но она ласково приказала Нюрке:
— Иди сюда, к маме, Нюселька!.. Скорее, скорее!.. Подними вон ту бумажку, принеси ее маме. Вот так… Иди к маме на ручки с бумажкой…. Скорее, скорее!..
И Нюрка заковыляла к бумажке, зажала ее в кулачок и, довольная, побежала к матери.
— Мама, на!.. на!..
Даша с оглядкой развернула бумажку и прочла (разве так может писать кто-нибудь, кроме Глеба?):
«Голубушка, я жив и здоров. Береги себя и дочку… Это сейчас сожги, а Ефим расскажет тебе все, что надо».
…Глеб, милый, родной! Если ты жив, здоров и благополучен — о ней беспокоиться нечего: она, Даша, тоже бодра и радостна.
А ночью пришел Ефим, пахнущий горами и лесом, и Даше чудилось, что не лесом он пахнет — а Глебом. Во тьме комнаты, у окна (только с неба капали звезды), сидела Даша рядом с Ефимом и дрожала от радости и любви к Глебу. А Ефим хриплым махорочным шепотом, с револьвером в руках, сразу же начал о деле:
— Ты помогай нам, Даша. Скажу прямо: Глеб пошел через белые силы до Красной Армии. Не болей сердцем: дойдет обязательно. Но не о нем разговор…
Даша дрожала и бормотала косноязычно:
— А может быть… скажи мне, товарищ Ефим!.. Вдруг он сгибнет… вдруг попадет в капкан?.. Ведь он же — один… а кругом — звери…
— Не о нем разговор, повторяю. Глеб наказал тебе: держися и помогай нам. Такое зыбучее время… Я буду всегда у тебя на виду. Ты же будешь наша зеленая баба. Вникай. Будут заданья для всей зеленой братвы. Значит, и для Глеба. Пущай наша братва будет тебе в течение время — за мужа. Помни. Гарнизуй зеленых всех вдов в хорошую силу. Иди сама по продовольственной части в заводской кооператив. Мы это устроим разом.
— А как же… а как же дочка моя?.. Нюрочка как же?..
— Сдай на руки доброй бабе. Нюрка от тебя воробцом не уфыркнет. Говори, что еще хочешь сказать…
Даша дрожала и только с трудом смогла вымолвить нужное слово:
— Товарищ Ефим, может быть, Глеб сейчас идет один… один меж зверей… и каждый час его караулит смерть… Ежели Глеб сам выбрал эту дорогу — я тоже, за ним, по этой же дороге…
Ефим усмехнулся во мраке, и рука его ласково потрепала ее по коленке.
— Хорошая баба… знаю… Заранее говорю: опасно. Но ты — не одна: ты — наша. У нас тоже дюжие руки…
И ушел так же неслышно и невидно, как и явился.
Нюрку сдала она на руки Моте за паек, и Мотя с охотой взяла к себе девочку. Хорошая баба Мотя, хорошая подруга, и Нюрка жила у нее, как у матери.
Стала Даша работать в кооперативной пекарне. Часто приходили к ней каменоломы и по бумажкам брали хлеб для «рабочих на горных стройках».
Каждый день захаживала она в гости к «зеленым вдовам». Половина из них были мешочницы. Одни проклинали бежавших мужей, сходились с другими и скоро забывали о прежних. Другие кормились стиркой белья на офицеров. Сбила она их около себя и дала им работу: в горы ходить на передачу зеленым одежды, обуви и всяких бумаг от разных нужных людей.
Особенно сдружилась Даша с тремя женщинами. Самая молодая из них была Фимка (девка-невеста, а брат Петро — в зеленых), нежным видом под барышню. Самая пожилая — Домаха, широкая костью, рыжая, с тремя ревущими детишками. Лизавета была бездетная молодка, с высокой грудью и жарким румянцем. Фимка была покорна и ласкова: она не отказывала ни мужику по бабьему делу, ни бабе по части продуктов. Домаха была сварлива и ненавидела всех за свои лишения. А Лизавета была гордой с людьми, молчаливой и недоступной. Вот кого сбила в кулак Даша: только с ними она и проводила свободные часы.
Приходил глухими ночами Ефим, бил револьвером по коленке.
— Знайте, товарищи-бабы, один верный закон: молчи, убей в себе всякую память. Прищеми язык свой зубами. Язык — самое проклятое мясо — человечий хвост. Накрыли, примером, и схапали — язык откуси и выплюнь. Вникай! Язык не поднимет горы, а слизнуть может целую крепость.
Вот кто был первый их учитель и друг.
Так прожила она около года. И за этот год она как будто родилась заново. Старая домашняя жизнь казалась ей уже обидно ничтожной и унизительной: к ней бы она никогда уж не возвратилась. А работа с женщинами и связь с зелеными вооружили ее и опытом и новыми мыслями.
Однажды утром, когда Даша была за прилавком, — а утро было ядреное, солнечное, — растолкали толпу офицеры с ружьями и ворвались в пекарню. Люди в страхе разбежались в разные стороны. А ее посадили на грузовик, в кучу офицеров, умчали на дачу — туда, где она была когда-то с Нюркой — и бросили в тот же подвал. И опять грудами лежали и сидели там люди, и опять все были ей чужие, — все — измученные и полубезумные от ожидания смерти.
Много думала она, как держаться, как не допустить себя до слабости. Через все могла пройти — через муки и, может быть, через смерть, — но переступить через Нюрку, вырвать ее из сердца не могла.