Цемент
Шрифт:
Партийцы стояли по тротуарам с винтовками у ноги, на сажень друг от друга. Усталые, угрюмые от бессонной ночи и тяжелой работы, они смотрели на толпу и не видели ее. В переулках топали и гомонили другие толпы — мещане, хлынувшие поглазеть на необычайное зрелище…
…Мещанки не ищут чужого смеха: мещанки чувствительны сердцем, — они липки к похоронам и слезам, а в свадьбе прельщает их не пляс, а печаль и слезы невесты. Такова уж жизнь мещанки, что чужие слезы понятнее ей и желаннее смеха.
Вот и здесь почуяли они запах обильных слез и бежали с окраины,
…Где-то очень далеко запела команда. Конвой вскинул винтовки на плечи. Толпа испуганно зашевелилась.
Загрохотали впереди обозы, и толпа волнами поплыла по улице.
Сергей шел за Дашей, а за ними — Жук. На другой стороне шагали (видно сквозь толпу) маленький Громада, Лошак и Мехова.
Мутно ныла боль в груди Сергея. То, что совершалось, — безобразно и дико. Этого не может принять партия. Зачем эта толпа? Зачем эти противные визги? Зачем эти дети, бьющиеся на руках матерей? Не может этого принять партия, а для него, Сергея, это — слишком тяжелое испытание.
Вот девочка с куклой: вцепилась в руку матери, а сама держит за руку куклу.
Чирский, высоко подняв голову, идет спокойно, с жертвенной важностью. Древняя старуха, в чепце и накидке, тяжело опирается на палку, точно идет в крестном ходе. Ее поддерживает под руку девушка, вся в белом. Они не плачут, и лица у них, как у монахинь.
Сергей увидел недалеко, впереди, отца. Он шел один, оглядывал толпу и улыбался. Шел он странно: то быстро семенил, перегоняя других, то останавливался, то брел тихо, в глубокой задумчивости. Заметив Сергея, он радостно поднял руку и направился к нему.
— Ты — мой конвоир, Сережа, а я — мудрец, идущий в изгнание. Не правда ли, любопытно? Тебе не пристало иметь со мной общение, доколе я — твой арестант. Я только хотел сказать тебе, что оружие, охраняющее крепости вашей революционной диктатуры, смешно и нелепо: оно свистит как дудочка, на плечах такого свирепого большевика, как ты. Но позавидуй мне: я чувствую сейчас весь мир таким безграничным, каким не чувствовал его Спиноза, хотя Марку Аврелию это уже мерещилось по ночам.
С тех пор, как видел его Сергей в последний раз, отец опустился еще более: смерть матери была для него последним ударом. Своими отрепьями он напоминал нищего: был грязный, нечесаный, и ноги сочились кровью и гноем. Сергею стало жалко его до слез.
— Тебе некуда идти, батя. Водворяйся, пожалуйста, в моей комнате — будем жить вместе. Не надо этого, батя. Куда ты пойдешь? Ты погибнешь… понимаешь ты это?..
Старик изумленно поднял брови и младенчески рассмеялся.
— О нет, Сережа!.. Я слишком хорошо знаю цену своей свободы. Я — человек, а у человека нет места, ибо ни одна нора не может вместить человеческого мозга. Каждое событие есть лучший учитель: смотри, как непосильна рабам свобода, какое проклятие для курицы ее крылья!..
Беззвучно подошла к Сергею Верочка. Она,
Отец засмеялся, заиграл руками, и в его глазах блеснула радость.
— А, а… Верочка! Неизбывный источник любви… Каким чувством восприняла ты мою голгофу, девочка? Ну, иди… ну, иди сюда!..
— Иван Арсеньич!.. Иван Арсеньич!.. Я так рада… Сергей Иваныч!.. Я так рада!
И крылато подбежала к старику. Взяла его под руку и пошла вместе с ним, как дочь, с слезным сиянием в лице.
— Батя!
Сергей хотел сказать еще какое-то слово отцу (какое — забыл) и протянул ему руку. Но рука не почувствовала опоры и упала: отец с Верочкой отходили от него в толпу.
Старик опять обернулся и посмотрел на Сергея, как чужой, с морщинкой поперек лба.
— Гляди, Сережа, как не нова история: я — некий слепой Эдип, а вот она — моя Антигона…
И засмеялся, далекий, ушедший в другой, непонятный для Сергея мир. Поправив винтовку на плече, Сергей больно сжал зубы. Внутри судорожно оборвалась последняя струна.
На пустыре в седых бурьянах, недалеко от набережной, толпа опять села на узлы и на клочья травы. Обозов уже не было: их отправили к складам исполкома.
На набережной тоже толпился народ: это следом прибежали городские мещанки…
И уже не было истерических криков, рыданий и гомона. Не все ли равно, что будет потом? Дети вскрикивали, прыгали, неудержимо сплетались в игре: ведь так хорошо побегать по зеленой траве, когда солнце выходит из-за гор в утренних дымах, а море голубеет, золотится до горизонта. Только хочется есть… Есть!..
Недалеко пристани, только нет кораблей. Пристани тоже заросли травой. Томление изнуренной толпы так похоже на надежду: вот задымят на блестящей зыби пароходы, вот загрохочут, лебедки, и люди засуетятся, забегают но набережной, опьяненные запахом отплытия.
Глеб угрюмо смотрел на море и в ту сторону, откуда должен прийти с своим отрядом Лухава, с повозками, нагруженными скарбом и семьями рабочих.
…Ночью огненными гирляндами вспыхивали горы, и огни летали там, как горящие птицы. Полк красноармейцев в боевом порядке гулко шагал по мостовой. Бойцы шли в ночные горы, на зловещие зовы вражеских факелов.
Эта толпа сейчас никому не нужна, Бессонная ночь, и эта глупая свалка… Стоило ли тратить энергию на эту орду, чтобы лишний раз ударить ее страхом и выбросить, как навоз, на задворки? Зачем ненужные крики детей и вся эта сумасшедшая паника живых мертвецов? Толпа эта только воняет домашним потом, а этот ее бараний ужас отвратителен до тошноты. Как-то иначе нужно было разворошить эти гнезда. Свой страх эти детишки унесут с собою в будущее, потому что страха дети не забывают никогда.
Полк красноармейцев в боевом порядке унес с собою волнение Глеба. И эта ночь, прыгающая подштанниками, нижними юбками и смердящая спальным бельем, мутила его душу обидой и злобой.