Цемент
Шрифт:
Бабы и девки с поднятыми выше колеи подолами стояли на подоконниках и лестницах, мыли и терли зеркальные стекла, и застарелая грязь рыжими потоками стекала на тротуар. А из темных утроб магазинов несло плесенью и затхлой прохладой погреба. Перед раскрытыми дверями и окнами толпились люди и долго с беспокойным любопытством смотрели в нутро магазинов, на мокрые окна, на голые икры баб. И там, где окна чернели прозрачной пустотой, а внутри стучали молотки и визжали рубанки, на дверях и на стенах фасадов ослепительно белели аншлаги:
А на гладких стенах Городского дома (коммунхоз) — аршинными буквами:
На базарной площади сбивались новые лотки и палатки. Там чавкали топоры, вспыхивали золотые стружки, и в городе по улицам пахло сосновой смолой и масляной краской.
Около наробраза с утра и до четырех толпились шкрабы с сизыми лицами. Сбитые в кучки, они стояли и сидели на тротуаре, с покорным отчаянием, как слепые. Так толпились они около наробраза каждый день, целую зиму и всю весну. Школы были заняты под учреждения, в школах были разграблены белыми библиотеки и кабинеты, а парты изрублены на топку, в наробразе же нет дензнаков. Почему ж не сидеть и не ждать зарплаты, которой не выдают им давно?..
И когда Сергей выходил с заседания коллегии на улицу, он сразу угорал от нищей толпы шкрабов, от сизых их лиц и мутных глаз, налитых слезной мольбой и покорностью.
— Сергей Иваныч!.. Сергей Иваныч!.. Голубчик, Сергей Иваныч!.. Вы сами учитель… Вы сами должны знать… Как же так, Сергей Иваныч?..
А Сергей пробирался сквозь душную толчею и никого не видел: смотрел вниз, мимо всех, и смущенно улыбался. Улыбался и мучился от смутной вины перед этими тоскующими людьми.
— Ничего не могу, товарищи… Требую, добиваюсь, но что же я могу сделать?.. Я все знаю, товарищи… Но ничего не могу…
Он шел, торопился, но никак не мог выбраться из толпы, никак не мог убежать от этих покорных глаз…
…Опять был массовый воскресник. Опять на бремсберге муравейно копошились тысячи рабочих и гремели молотами, кайлами и лопатами. Важно опираясь на палку, Клейст опять лично руководил массовыми работами. К вечеру бремсберг заиграл ролами, и колеса электропередачи замахали железными спицами в разных направлениях и пересечениях. А ночью завод опять вспыхнул электрическими звездами.
…Рабочие райлеса запрудили улицу у совнархоза. В лохмотьях, патлатые, будто только пришедшие с работ, с топорами за поясом, они толпились у парадных дверей, таращили глаза я кричали, как на митинге.
Двери совнархоза были заперты, и толпа напирала на стены в двери.
— Подавай нам совнархоза!.. Райлеса сюда на аркан!.. Подавай воряг и грабителей!.. Где Чека? Почему не глазами, а задом глядит Чека? Давай сюда коммунистов!.. Почему там сидят коммунисты?..
На тротуарах сидели, опираясь спинами о стены, другие рабочие и жевали пайковый хлеб. Они млели от жары, напитанной запахом асфальта и раскаленной пыли, ходили за угол, к воротам совнархоза, толкаясь локтями и плечами.
На ступеньках крыльца появился Жук и замахал руками.
— Товарищи, внимание!..
Он скинул картуз и оглядел толпу с молчаливой угрозой.
— Товарищи, я знаю эту шатию очень великолепно… Я уже здорово закрутил им хвосты. — Он завертел руками и оскалил зубы. — Я их всех вывел на чистую воду, всех обрил под первый номер… Мы, рабочий класс, знаем, как надо брать их за галстуки. Они все золото в обшивку зубов отправили… А здесь обдирают рабочий класс, охомутать хотят нашего брата… Старую эксплуатацию строят… Саботируют, берут измором… чтобы легче было вернуть царское время…
Внезапно он исчез, как сквозь землю провалился, и замолк. На его месте толпа увидела предисполкома Бадьина. Лицо его было неподвижно и жестко.
Первые слова он сказал спокойно и тихо, как у себя в кабинете, но голос его был четкий и гулкий.
— Товарищи, в нашем городе — двадцать тысяч организованного пролетариата. Из этих двадцати тысяч вы, маленькая кучка, пришли сюда, как с базарного толчка, оравой, и позорно дезорганизуете стройные ряды революционных рабочих. Стыдно и преступно, товарищи! В чем дело? Чего вы хотите? Разве нет у вас профсоюза, нет у вас ваших рабочих органов, в которых вы могли бы поставить немедленно все вопросы и разрешить их в спешном порядке?
Толпа дрогнула, забунтовала и заглушила слова Бадьина:
— Давай сюда грабителей!.. Давай райлесных воров!.. Не пойдем на работы… Мы не острожная шпана…
Бадьин поднял руку. Лицо его не изменилось: оно по-прежнему было металлически неподвижно и твердо:
— Я пришел сюда не для того, чтобы спорить и препираться с вами, товарищи. Все требования ваши, которые будут предъявлены через ваших представителей, через ваши органы будут удовлетворены. Организованно отправляйтесь по своим местам. Знайте, что каждый прогульный час в эти тяжелые дни для республики наносит непоправимый ущерб на хозяйственном фронте. И вина будет падать только на вас. Вы не смоете позорного пятна, которое вы накладываете на наш пролетариат. У него слишком много боевых подвигов, чтобы он мог снести этот позор. Не сами вы пошли на это унизительное выступление. Это — дело отдельных склочников. Я знаю этих смутьянов. Вот он — только что выступал передо мною — Жук. Я отдам приказ об его аресте.
Не успел кончить Бадьин, Жук, весь всклоченный, бледный, запрыгал около Бадьина и закричал:
— Неправда!.. Неправда!.. Товарищи, это — ложь… Я не могу терпеть этого, товарищи…
Оглушительный рев оборвал крики Жука. Толпа зашаталась, замахала руками, и казалось: пройдет мгновение — и у стены, около двери, разразится бешеный самосуд.
— Бей их!.. Катай, волоки!.. Наш Жук!.. Давай в головку Жука!.. Жук!.. Жук!..
Бадьин по-прежнему стоял на верхней ступеньке крыльца и невозмутимо смотрел на ревущую толпу. Он смотрел не мигая и ждал; пройдет еще несколько мгновений — и люди надорвутся, осядут и успокоятся.