Цемент
Шрифт:
Это чувствовал Сергей и спрашивал девушку взглядом. Где он видел эту девушку раньше? Нигде. А может быть, видел во сне.
Она взглянула на него и улыбнулась. Потом сказала будто не ему, а себе:
— Вот ждала я… Ехала и ждала… И вот теперь… все это переживала… Как вы умеете мучить!.. Мучить и потрясать радостью… Именно; и то и другое одновременно… Вы — страшные люди, коммунисты…
Сергей ответил, не глядя на нее:
— Зачем же? Это — проще и глубже: мы люди беспощадного действия, и наши мысли и чувства — это то, что называется необходимостью и правдой истории. Мы слишком
— О нет… Мне кажется, тут — и зверь и величие творчества… Почему?.. Среди вас так много высоких подвижников, но много страшных людей, которые уже не чувствуют проклятия крови…
— Пусть так. Но мы идем в века. О нас забудут как о страшных людях, но будут знать и помнить как творцов и героев.
Помолчали. Девушка смотрела на волны. Потом сказала тихо;
— Я слишком много страдала… Я научилась прощать вплоть до оправдания…
— Мы тоже прощаем. Вы испытали это на себе… Как боремся, так и прощаем — беспощадно.
Смятение, страх, восторг волновались в глубине ее глаз. Она протянула руку Сергею. Рука была маленькая и дрожала.
— Помогите мне понять и полюбить вас. Вы не откажете мне в переписке с вами? Вы не откажете?
Сергей отодвинулся от нее отчужденно и холодно.
— Я ничем не могу помочь вам: поможет вам только упорная работа. Надо переключать себя на новые токи и добиться того, чтобы стать в новые отношения к миру. Вот сойдете на берег и, может быть, родитесь заново…
Она прижалась к перилам, убитая его словами.
— Ах, родиться во второй раз так же страшно, как и умереть…
Он ничего не ответил ей, отвернулся и пошел навстречу толпе.
5. Корабль его величества в плену
Поля шла впереди толпы. За ней гурьбой — матросы, за матросами — орава казаков и солдат.
Душно. Палуба полыхает жаром и гарью. От солнца она готова вспыхнуть огнем и дымом. Жидкий и Глеб взлетали над толпой и падали в густые пучки растопыренных рук.
Англичанин в позументе строго говорил что-то Чибису. Трубка прыгала у него в руке, а Чибис стоял перед ним и бесстрастно смотрел на море.
…Большевики — хозяева на корабле его величества. Это стадо бродяг, изъеденное вшами, голодом, — грозная сила, которая может в одно мгновение взорвать корабль и проглотить его железный порядок…
Поля вскочила на ящик и сдернула с головы алую шлычку. Ее волосы рассыпались золотом. Она взмахнула руками, как крыльями.
— Да здравствует всемирная пролетарская революция!..
— Урра!.. рра!..
Молоденький офицерик кричал, надрывался и хлопал в ладоши.
Капитан дрожал в ознобе и хрипел потухшей трубкой. Чибис махнул картузом и зашагал к парапету.
— Товарищи, к трапу!..
Толпа сразу умолкла, повяла в тревожном вопросе. Только красная тряпка с темными корками крови вспыхивала над головами. Девушка смотрела на Сергея сквозь улыбку и слезы. А Сергей с грустной радостью помахал ей рукой.
В утробе парохода грохотало и лязгало железо, а палуба пылала пожаром.
XV. НАКИПЬ
1. Будни
Все лето не было дождей, и небо над заливом было ржавое, а море за молами мрело блистающими миражами. В этих миражах таяли парусники, фелюги и дальние песчаные отмели. У берегов море было зеленое и прозрачное — в зыби, в нефтяном перламутре, в цветах медуз, в водорослях. Плыли на город тихие бризы в запахах моллюсков и сероводорода. И уже не было горизонта: и море и небо плавились в один воздушный океан. А горы дымились жаром и в ущельях жирно клубились зелеными отеками лесов. Склоны и ребра мерцали в сиреневой мгле и в море уже не отражались: целые дни у берегов по всему размаху полукружия, барахтались, кувыркались в воде густым засевом люди и ползали по массивам каботажей, по скалам и прибрежной россыпи гальки и раковин.
Город нестерпимо пылал камнями и железом, мостовыми и пылью лошадей. Люди задыхались от духоты и слепли от блеска тротуаров, стен и горячего воздуха. А на бульварах, в тени, сохло во рту, обжигал лицо суховей, и листья акаций пахли горячей прелью. Улицы были пустынны и дрожали зеркальной далью; казалось, что люди бежали из этого адова пекла и жизнь остановилась в своих делах и безделье. И только кое-где медленно шагали полуголые, обожженные тени с портфелями и изнуренно боролись с тяжестью собственных ног.
Магазины нарядно играли витринами. Кафе рокотали из зияющих дверей глухим многоголосьем, цоканьем игральных костей, призрачным пением скрипок и вздохами рояля.
Впервые в эти дни в столовой нарпита в Доме Советов запахло мясным борщом, помидорной подливкой и зеленью, Но застарелый запах шрапнели еще нудно и тошнотно ползал по столам, по стенам, по посуде и отравлял аромат мяса и жареного картофеля с луком.
В час обеда в столовой Дома Советов встречались все ответработники города. И в обеденных испарениях комната шумела разговорами, звоном тарелок и ножей. Раскрытые окна горели уличным солнцем, а воздух внутри угарно синел пылью и табачным дымом.
Бадьин обедал всегда за одним столом со Шраммом и завздравотделом, тучным доктором Суксиным (за глаза его обидно звали — Сукинсын), всегда молчаливым, всегда робким и испуганным, всегда потным, глухим и рассеянным. Обрюзглый, небритый, с конской щетиной на черепе, он растерянно смотрел в глаза Бадьину и никогда не понимал, что говорил предисполком, что говорили собеседники, всем услужливо поддакивал, не горлом, а чревом:
— Ддо-о… До-до-о…
И тяжело ему было говорить потому, что язык у него был непомерно велик: не умещался во рту и при разговоре выползал, как слизняк.
Часто садился вместе с ними продкомиссар Хапко, похожий на деревенского кулачка — выпуклый, по-воробьиному прыткий и пристальный. Он ел долго — дольше всех: некогда было — все смотрел по сторонам, строго и подозрительно. Он следил за всеми, кто как ест, часто вскакивал из-за стола и совал нос в кухню, в посудную, к соседям, которые пообедали неряшливо, к советским барышням, которые перекидывались с кавалерами крошками хлеба.
Голос его был с трещинкой, и он визжал, как нож на точиле.