Цемент
Шрифт:
В кухне:
— А ну, вира!.. Почему малые порции? Воруете, сволочи… Я вас живо скручу в бечеву… Майна!.. Завтра же потребую ревизии эркаи…
В зале, у столов:
— Майна, товарищи!.. По-вашему, продком — для того, чтобы вы задарма по столу и по полу хлеб кидали вразброс?.. А ну, барышнешки, шасть! Здесь — не шантан, и нема отдельных кабинетов…
И в столовой, как он только появлялся, вспыхивали ссоры и крикливый базарный скандал.
За ужином их не было в зале: собирались они в комнате Шрамма (а комната Шрамма была в коврах, шкурах и мягкой мебели).
И вот однажды несколько вечеров подряд стал дежурить у дверей комнаты Шрамма человек кавказского облика, с выпученными красными белками и крючковатым носом. Это был Цхеладзе. Когда-то он храбро партизанил и его отряд первым с боями ворвался в город, А теперь Цхеладзе затерялся в штатах продкома. Босой, в зашарпанной гимнастерке времен партизанства, он терпеливо и молча стоял у двери и по целым часам слушал спрятанные внутри голоса. Глубоко за стеной раздавались шаги; Цхеладзе поворачивал горбатые лопатки к двери и отходил в сторону.
А когда отворялась дверь и кто-нибудь из четверых выходил в уборную с размякшими глазами, Цхеладзе засматривал в распах двери, в нутро комнаты, и ловил голодными белками тайну уютного Шраммова гнезда. Его не замечали, — проходили мимо и не догадывались, почему из вечера в вечер стоит здесь этот грузин. Разве мало людей в коридоре Дома Советов? Разве Цхеладзе чем-нибудь отличается от других обычных людей, которые толкутся в Доме Советов?
А открыл и поймал его около двери продкомиссар Хапко.
Цхеладзе не успел отойти (у Хапко — воробьиная походка) и носом к носу столкнулся с Хапко.
— Майна?.. Ты чего здесь, чертова морда? Шпионишь?..
Цхеладзе забунтовал, и белки его вспыхнули ненавистью.
— Какой-такой майна? Ты шьто дэлаишь?.. Шьто за полытыка строишь?.. Скажи, пожжалста…
Хапко вцепился в его гимнастерку и размахнулся кулаком, Цхеладзе запутался в собственных штанах, крутым поворотом шарахнулся вбок и ударился головой о стену.
— Вира!.. Это тебе — не царский режим, сволочь поганая!.. Я, брат, тебя за эти проделки завтра же из партии вышвырну…
Пришитый к стене, с растопыренными руками, оглушенный, Цхеладзе со злой растерянностью смотрел на Хапко.
Из комнаты вышел Бадьин.
— В чем дело?
— А шпионит, кинтошка… Для того тебе, чертова морда, существует Советская власть, чтобы ты разводил тут сыск на советских ответственных работников? Бери у него, предисполком, партбилет, и — вира!..
Бадьин в упор смотрел на Цхеладзе ночными глазами.
— Я тебя достаточно знаю, Цхеладзе. Хапко лжет. Ну, была пьянка. Он выпил спирту и спьяну сдурел.
Хапко, пораженный, пискнул, захлебнулся и шлепнул себя по черепу ладонью.
— Майна!.. Предисполком!.. Да ты что — спятил?
— Говори, Цхеладзе. Я заранее знаю, что ты скажешь. Говори прямо — честно и твердо.
У Цхеладзе задрожали губы и лицо вспотело от натуги и страдания.
— Да, я хадыл… хадыл и слушал, да!.. Хадыл, слэдыл как ты рабочий полытыка строишь… Шьто дэлаишь?.. Зачем сволочь разводышь?.. Как ты рабочего чалавэка чюишь?.. Ты шьто знаишь?.. Голод знаишь?.. Кровь знаишь?.. Разруху знаишь?.. Почему пазор нэймеишь?.. Эх товарищь!..
Бадьин стоял перед Цхеладзе и слушал его внимательно и строго. Хапко смеялся пьяно, со свистом. Бадьин положил руку на плечо Цхеладзе.
— Товарищ Цхеладзе, иди домой. Завтра ты получишь командировку в дом отдыха. Тебе надо немного подбодриться. Ты видишь: я не делаю секрета из своих поступков, и тебе нет надобности устраивать наблюдение за товарищами. На этот счет у нас дело поставлено превосходно, и кустарничать нечего. Иди! Видишь, я не скрываю от тебя: согрешили.
Он отвернулся и пошел от него в комнату Шрамма. А Хапко еще раз по-хозяйски строго оглядел Цхеладзе с ног до головы и, в подражание Бадьину, ткнул руки в карман тужурки, — от этого стал еще короче и круглее.
— Ничего, брат, я тебя скоро возьму на абордаж…
Разбитый и сутулый, Цхеладзе пошел по коридору неустойчивой поступью, как больной, шаркая плечами по штукатурке.
Около двери Жидкого он остановился. Не заметил, сам ли отворил дверь или она была открыта, почувствовал только, как чья-то рука подхватила его под мышку и втащила в комнату. Он остановился у порога и увидел, как лампочка над столом погасла за мутной тенью. Эта тень молча прошла мимо него, и лампочка опять вспыхнула и осветила грязную пустоту маленького гостиничного номера в пятнах сырости и плесени.
— Ну, иди посиди немножко, Цхеладзе. Расскажи, что там такое случилось.
Жидкий опять взял его под руку и провел к столу, усадил на табуретку, а сам не сел — стал перед ним, немного изумленный, с бледными ноздрями и вздрагивающими бровями от скрытой усмешки. Цхеладзе взглянул на него с мольбой и злобой я зрачках. Он в бешенстве ударил кулаком по коленке, встал, пристально, сквозь слезы, опять взглянул на Жидкого и опять сел.
— Товарищ Жидкий!.. Стрэлят нада… совсэм стрэлят, товарищ Жидкий… Минэ стрэлят, тэбэ стрэлят… Скажи минэ, какой абарот жизни?.. Скажи минэ, как надо дэлат рабочий дэла?.. Я кровь лыл, дэсят ран был… А гдэ моя кровь? Гдэ голод? Гдэ разруха? Гдэ партыя, товарищ Жидкий?.. Нэ могу тэрпэт такой граз и подлыст… нэ могу тэрпэт…
Жидкий молча прошелся мимо Цхеладзе, встревоженный, с похудевшим лицом и утомленными глазами. Раз за разом он вскидывал руку и ерошил волосы. Он подошел к Цхеладзе и положил ему руку на плечо: хотел душевно, без слов, успокоить его, но ласки своей выразить не мог, и от этой своей непривычной нежности смущенно и стыдно засмеялся.
— Чудак ты, Цхеладзе!.. Чего ты ревешь из-за пустяков? Ну и черт с ними!.. Делай свое дело и знай, что ты для республики дороже, чем все они вместе взятые. Плюнь на них, если ты не можешь взять их сам за грудки, или бей их по линии партии, не щадя сил…