Цена жизни
Шрифт:
День за днем перебирал жизнь в большом спорте. Тяготы, безумный расход себя... Чего ради?..
Сколько же зависти и недоброжелательства пережил я в те годы! И за что? Надрыв тренировок, риск поединков, любая оплошность — травма, порой гибельная, вот как эта... позвоночника. Без природного запаса прочности и желания жить уже не жил бы.
А сами выступления? Поражение или нулевая оценка на чемпионате — и уже опозорены усилия и победы всех лет. Миг поражения — и уже все-все бессмысленно и не нужно. Этот огромный воз постоянно за спиной.
И как же редко одно слово добра — не казенного, воспитанно-вежливого или формально-обязательного, а от сердца.
Я вышел из больницы на двенадцатые сутки,
В самолете я думал: отдам концы — стало совсем худо. Но
Итак, более вразумительно о тренировках.
После сентября 1985 года я продолжил обычные тренировки. Я тренировался вплоть до операции, пропустив лишь январь и февраль 1986 года, — восемь недель после операции. Тренировался прилежно, однако чувствовал себя все хуже. Почему? Ведь грамотные тренировки были и остаются наиболее действенным средством восстановления подорванного болезнями и невзгодами организма. Болезнь можно пресечь лекарствами (не всегда, правда), но вернуть таблетками в мышцы сердца и телу энергию, силу, выносливость — никогда...
В чем же дело? Фрэнк Ричардс возрождает себя тренировками, а я, наоборот, от тренировки к тренировке разваливаюсь — и это при моем опыте, в том числе и возрождения себя?!..
Я оправился от последствий операции в Оберндорфе за считанные недели, но лихорадка двинула набирать обороты с новой скоростью. Она заточила меня в доме, и это в самом тяжком упадке духа, когда общение, просто пребывание на людях студили боль хоть чуть, но не разбавляли черноту боли.
Разумеется, я отдавал себе отчет в причинах болезней, но не во всей полноте — это факт.
Предшествующие годы потребовали от меня значительного напряжения. Я собрал себя, обрел устойчивость — тут потерял самого близкого человека, сокрушительное ощущение одиночества и ненужности. Чувство вины — ведь мы не прорвались к свету, долгий переход так и не вывел к успеху книг, признанию, тайне наших мечтаний... Все задвинула могильная плита. Все явилось обманом. Все шаги — бессмысленное стирание себя. Чувство вины наливало меня свинцом. Воздух всех дней мнился отравой. Нет, не жить. Слишком больно — жить.
Это ощущение ненужности жизни, фактический отказ от нее явились следствием и надрыва последних двух десятилетий: мощного расхода себя в спорте мировых рекордов, напряженной литературной работы при фактической блокаде всего, что я писал; грозной болезни конца семидесятых годов и наконец гибели Наташи и нелегкими операциями... В общем, это типичная судьба для наших поколений, ничего необычного. И даже, наверное, литературная работа « в стол» на добрый десяток лет тоже не являлась некой исключительностью, хотя сочинительство это, безусловно, из особых. Не говоря о риске хранения подобных рукописей в то время, они сами по себе являлись гнетом, не бременем, а гнетом.
Писать за счет дохода от другой своей литературной работы (статей, очерков, популярных книг) — не дай бог таких удовольствий, пиши, а после укладывайся с другой книгой, что «в стол», на эти самые деньги и на них же — с новой работой, уже только ради денег, которые снова дадут возможность продолжить главную книгу. Жизнь на удвоенных-утроенных оборотах. И часто ощущение бесполезности работы, ощущение тюремной пустоты — не с кем поделиться, пишешь в какую-то бездну, и молчи, все время молчи об этом... Не способствовало безмятежности настроения и чувство бесполезности работы, вообще всех устремлений. Кому это нужно?.. В часы упадка духа это настроение буквально брало за горло. И в самом деле, рукописи изживали себя в столе. В них — находки, страсть, краски и кровь судеб. За ними — надрыв двойной жизни, усталость, преодоление отчаяния, вера, а они, рукописи, лежат... И рост мастерства без публикаций оказывался
Книгами разговаривать с людьми... Хороши беседы...
Эта совершенная глухота, в которой живут и складываются рукописи, ни отзвука в ответ. Ты будто выброшен из жизни. Она бежит мимо. И надрыв от забот и труда. Себя нет мочи нести...
Именно эти причины лежали в основе болезней конца семидесятых годов, но я собрал себя тогда и после операции 1983 года в ЦИТО тоже собрал. Я распрямился, снова налился энергией и дерзостью. И впрямь уже близки к завершению основные из задуманных рукописей. Нет, недаром вжимал себя в формы каждого дня. И как будто не поддался, выстоял, можно снова двигать дело. Заглядывая вперед, я уже мечтал о тотальной смене тем, начал полегоньку копить материал. Я устал от тех нот, которые все время набирал, устал и исчерпал себя, все дую в одну дуду... Но я должен был их сложить. Другого пути я не признавал, другой путь означал в моем понимании бесчестие... И я уже почти сложил все ноты. Теперь мне очень хотелось освободиться от главных тем. Я служил им два десятилетия (до сих пор я не напечатал ни одну из этих работ, кроме маленькой повести «Стужа» в саратовском журнале «Волга» № 6 в 1988 году). Оставалась самая малость: соединить весь опыт и знания в последней, так сказать, генеральной работе-обобщении. Эту книгу я готовил с двадцати четырех лет. Лишь теперь я почувствовал, что готов к ней. И вдруг гибнет мой единственный и самый верный друг... потом суета второй операции... А зачем все это? Зачем, какой смысл в днях?..
Мне казалось, у меня отняли самое важное — я изуродован, лишен возможности нормального существования. Сам себе я представлялся пепелищем: ни живого ростка, ни лучика солнца. Нет, внешне я жил. Я появлялся на людях, делал какие-то рутинные дела, но сам был замкнут в себе, замкнут на то самое пепелище. Вместо безбрежной жизни — безбрежный пустырь.
Мысль о ненужности прочно обосновалась в сознании. Зачем жизнь — только горе, потери, боль...
Это отлично усвоил организм, не усвоил, а принял программой. Ведь хотим мы или нет, но любая наша мысль из сильных и страстных неизбежно переходит в наш физический строй — тонус и жизнедеятельность всех внутренних систем. А я свыкся с мыслями о ненужности жизни. Я принимал ее лишь тяготой, болью. Связи с жизнью слабели, лопались, отмирали... Могильный холм вместо родного человека — а мне все продолжать кропать «в стол», ждать очереди-соизволения на появление всякой своей новой работы — три, пять лет ждать, молиться на издательства? Да уж и книги постылы, чужды после всех молений... И этот натиск нездоровья, один за другим...
И это — жизнь?!
И все же в недрах моего «я» сохранялась какая-то привязанность к жизни. Этот крохотный, не до конца задутый огонек жизни все светил, и я делал вялые усилия сохранить его. Вот и пойми себя...
Я тренировался — это то немногое, на что я еще был способен. Прогулки и вообще какая-либо деятельность вне дома практически становились недоступными. Даже раздавленный бедой, в совершенном одиночестве я упрямо проворачивал тренировки. Может быть, главным образом потому, что это единственное из всего того, что реально, плотски связывало меня с жизнью? Скорее всего именно так... Я научился рассчитывать тренировки, имея их за плечами не одну тысячу, хирел и скучал без силы и движения. В годы невзгод я приучил себя тренироваться в любом настроении и едва ли не в любом состоянии. А теперь все знания и все тренировки оказывались бесполезными, более того, вредными. Именно после тренировок лихорадка резко обострялась. В общем, я сыпался, но это меня все меньше и меньше задевало. Порой я даже тренировался исступленно-зло, явно не по силам, до изнурений, и в самом деле, какая разница, быстрее развязка...