Центр
Шрифт:
Сказал — и был таков… Этак-то еще ладно. Да ведь беда в том, что сказать-то он сказал, но потом, что уж и вовсе было неожиданно, принялся за развитие темы. Возвращался, кружил над ней, планировал, высматривал невидимую для Кати точку, чтобы спикировать. Она ничего не понимала и поэтому упускала время, а потом выяснилось, что кристалл рос не беспорядочно, а в одном определенном направлении: обмен, переезд, переселение в центр. Потом сразу определилось, что оригинальное наблюдение, абстрактная зацепка, умствование по вполне гипотетическому поводу, что оно уже вломилось и расположилось в их вполне конкретной жизни. Что от лихих, но ведь ничем не доказанных «размышлизмов» по поводу будущих психических свойств будущего гомо сапиенса Бориса Юрьевича оно вырулило уже, нацелилось на самое концентрированно-конкретное, лежащее в основании тысячи других мелких конкретностей деяние: обмен, переезд, переселение в центр.
Период: «Ну что, что тебе в этом центре, в театр мы, что ли, часто ходим или по музеям? А тут летом красота какая, простор, зелень, детский сад под боком» — период этот длился недолго — месяца полтора, может, Юра со все нараставшим приливом красноречия и энтузиазма убеждал, заманивал, рисовал перспективы, с легкостью необыкновенной и убедительностью разбивал ее
Здесь было все или, по крайней мере, многое для быта: отдельные квартиры с лоджиями и кранами хол. и гор., магазины, мусоропроводы, скоростные лифты и скоростные магистрали с современными развязками; но для души, души завзятого горожанина, только одно: кинотеатры. Кинотеатров было, что называется, навалом. Через две-три автобусные остановки друг от друга, не дальше, стояли эти роскошные строения, хорошо освещенные, прекрасно оборудованные, с громадными, как стадион, просмотровыми залами. Ничуть не уступающие штаб-квартире международных кинофестивалей, кинотеатру «Россия» на Пушкинской площади и уж, конечно, по всем статьям превосходящие десятки стареньких, маловместительных кинотеатров, вкрапленных в Садовое кольцо и кольцо А. Стояли и… простаивали. За редкими исключениями (период детских зимних каникул) просто-напросто пустовали. То ли по причине серости текущего кинорепертуара, то ли обескровленные могучим конкурентом — «голубым экраном», то ли просто, как сказал однажды Карданов, правда, по другому поводу, «другие времена — другие песни».
VII
Давно, ох и давно это было, в эпоху, когда она была еще «во девичестве Яковлева»». В секторе Ростовцева их было двое молодых специалистов — блестящий юный полиглот, восходящая звезда, неясно, правда, в каком направлении восходящая, но что звезда, это и без телескопа заметно, и Катя Яковлева, держащаяся своей основной специальности, чешского языка, но держащаяся его основательно, без шараханий и рысканья даже в сопредельные славянские лингворайоны. У Нели Ольшанской, пришедшей в Институт двумя годами раньше, тоже было высшее гуманитарное образование, но все-таки корректор, в некотором роде черная кость. Нелю, впрочем, ее техническая роль вовсе не расстраивала, на цыпочки она не становилась и возможным (если возможным) переходом на «творческую» должность она не была озабочена. Ее заботы и расстройства, как скоро узнала тогда Катя, лежали совсем в другой плоскости.
А Карданов и Катя, правая и левая руки Ростовцева (именно так, ибо правой, конечно же, стал Виктор как мужчина, как полиглот, взявший на себя всю остальную, за исключением чешской, славянскую периодику, и еще немецкую, наконец, как человек, легкий на подъем, на исполнение заданий, как шибко подкованный и инициативный), быстро сработались. Быстро составили идеально сыгранное звено младших научных сотрудников с Нелей Ольшанской на роли распасовывающего.
На работе — как на работе, и эти отношения, что называется, задались. На работе, то есть восемь часов в сутки, все было мило, свободно, хорошо. Ну и… хорошо. Но Карданов серьезно отнесся к своей роли джентльмена, решил, верно, что не приударить за Катей просто неприлично по отношению к ней, что «дело мужчины предложить — дело женщины отказаться…». Ну и все прочее в этом духе. Так ли уж нужно это было ему самому — Катя не знала. Предполагала, что едва ли… Она выше его «на каблуки» (тогда туфли на шпильках были еще в моде, и она, несмотря на высокий рост, неуклонно носила именно их). А как это действует на мужчину? Точного здесь нет ничего, но Катя прикидывала, что такое сочетание как-то должно подавлять противоположную сторону. Не очень-то он казался взволнованным в ее присутствии. Впрочем, может быть, хорошо скрывал? Этого наверняка она не знала, а слишком и не раздумывала, не допытывалась. Непохоже, чтобы скрывал, не умел он этого, вообще не снисходил до обдуманности поведения — темпераментный вьюнок, вьюноша.
Но приударить — это уж, ясное дело, почему бы и нет? Честь мундира того требует, да к тому же за хорошим товарищем, «девочкой в самом соку», как открыто формулировала Неля Ольшанская. Та же Неля, как о деле вполне всем известном и даже обыденном, стала вскоре вставлять в рабочие и нерабочие разговоры предложеньица типа: «Он на тебя сразу глаз положил». Катя не любила нарочито вульгарных, нарочито натуралистических Нелиных словес вообще и этого выражения в частности. Не любил их и Витя. Здесь у Кати с Кардановым, то есть в области лингвоэстетической, было полное единодушие. Неля и сама не хуже Кати понимала, что лексические оковалки ее здесь к делу не идут, что здесь и дела-то, строго говоря, нет и вряд ли предвидится, но вот любила смачно проговариваться, и все тут. Пусть неоправданно и топорно звучит, пусть сама эту топорность слышит (языковым чутьем бог не обидел, из профессорской семьи, чуть ли не с детства в дзоте из толковых словарей и энциклопедий сидит), пусть… Какое-то удовольствие извращенное получала, наверное, от этого. Все вокруг только посмеивались от смущения, а непосредственные жертвы иногда и краснели (в том числе и сам Ростовцев — либерал и остряк, но ведь не до такой же степени), а Неля смотрела круглыми честными глазами, применяя железное правило всех комиков мира: «работая» номер, самим оставаться предельно серьезными и наивными.
Катя как бы по инерции продолжала идти на чуть-чуть более, чем дружеское, сближение с Витей (это чуть-чуть, эта якобы раскованность, якобы многообещающая, кажется, устраивала их обоих), и неизвестно еще, куда бы и зашла… Молодая еще была Екатерина очень, программа некая внутри была заложена, но только внутренняя, абстрактная, даже внутренним монологом не высказанная. К Вите не чувствовала она ничего, кроме спокойной благодарности, что рядом оказался именно он, мягкий, красноречивый, интересный юноша, прекрасный, можно сказать, идеальный товарищ по работе. А не какой-нибудь тупак неотесанный, да еще вдобавок с гонором, прямо пропорциональным сварливости и некомпетентности. Кстати, в существовании этой пропорциональной зависимости Катя воочию могла убеждаться на примере вспышек, которые допускала Неля Ольшанская. Неля не была некомпетентной в своей работе, не это если считать в общем и целом. «Свой» процент брака Неля держала твердо, и показатель сей снизить Ростовцеву, при всем его НОТе и педагогическом такте, не удавалось. Когда он обнаруживал очередной невычитанный островок текста в верстке квартального сборника их сектора и холодным, специально-бесстрастным тоном задавал сакраментальное: «Как это пропустили?», Неля из исполнительной и, в общем-то, если не считать ее чисто словесные шалости, воспитанной женщины тут же быстренько превращалась в сварливую и вздорную бабищу. Лицо ее шло коричнево-розовыми пятнами, она быстро и беспорядочно перебирала, расшвыривала листы верстки на своем столе, роняла их на пол, поднимала, брезгливо рассматривала и снова роняла. Противным громким голосом заводила басни, что-де она перегружена, нет никакого учета, никаких норм, что это (а что именно?) безобразие, в секторе надо навести порядок, провести профсобрание, и она выскажется… И что-то совсем уже дикое — что никто не следит за посещаемостью, кто когда хочет, тогда и записывается, и вообще знает она эти библиотеки. Дикое потому, что именно насчет посещаемости «чья бы корова мычала», как говорится. Сама Ольшанская появлялась в Институте по некоему скользящему графику, причем формула его скольжения была известна, наверное, только ей самой. Да и все остальное было, конечно, полным бредешником. Какая там перегрузка, в квартал они подготавливали тощий сборничек об экономических реформах в странах СЭВ, брошюру на пять-шесть авторских листов, это ж курам на смех. И — главное-то — при чем здесь эта бредовая смесь из перегрузки, отсутствия дисциплины и сквозняков, из-за которых, оказывается, Ольшанская вынуждена каждые полчаса прерывать работу и бегать отогреваться в приемную директора, попросту говоря, чаи гонять с секретаршей — при чем же здесь эта околесица, когда речь идет о конкретном огрехе в работе?
Катю это раздражало. С мужчинами было проще: они не теряли юмора, даже обсуждая серьезные дела.
К Вите она не чувствовала ничего, кроме спокойной благодарности, и поэтому могла позволить себе все. Все, что не выходило за рамки игры, в чем не было прямых для него указаний, прямого призыва к решительным действиям. Не только, когда провожались до метро или работали вдвоем в библиотеке иностранной литературы на Котельнической, но и в Институте, при других, она разрешала себе маленькие дружеские нежности к нему, а остальным оставалось (тому же Ростовцеву или Ольшанской) думать об их отношениях все что угодно. Отношений-то никаких не было, вне Института или библиотеки они нигде в городе не встречались. Короче говоря, они «шалили» напоказ, щеголяли друг перед другом своей выдержанностью и воспитанностью, если же пользоваться цитатой, то, как сказал однажды кому-то по телефону Ростовцев (имея в виду, конечно, не сотрудников своего сектора): «А я вообще считаю, что элементы флирта в обязательном порядке должны входить в курс по научной организации труда».
В Карданове, правда, чувствовались стихийная внутренняя раскрепощенность, какое-то природное умение мгновенно разрывать дистанцию, создавать иллюзию безоговорочной, безусловной близости. Часто она ловила себя на ощущении полной беззащитности, разоруженности, полной недействительности условностей и правил этикета, которыми оба непринужденно владели и которых добровольно придерживались. Когда останавливались перед входом в метро и он, как бы невзначай, на правах «своего» пожимал ее руку повыше локтя, она совершенно ясно, с неоспоримой ясностью сновидения ощущала, что нет ничего, абсолютно ничего, что могло бы помещать его руке соскользнуть вниз, обнять ее за талию и даже притянуть к себе. В такие мгновения она остро чувствовала, что это было бы всего лишь естественно. Или в библиотеке, когда она, обычно приезжавшая раньше, уже сидела, обложившись подшивками «Руде право» и журналами по экономике, за своим излюбленным столиком в гуманитарном зале, он неслышно подходил сзади и — ритуал дружеского приветствия — касался губами ее виска. Она оборачивалась — и «Салют! Ты давно здесь?» — и… рабочий день начинался. И опять ее не оставляло ощущение, что мимолетное, небрежное прикосновение его губ в любой момент может превратиться в настоящий поцелуй. Стоит на долю секунды дрогнуть (кому? ей? ему? или его губам?), и… наверное, когда-нибудь это произойдет. Но, конечно, если это и может произойти, то только нечаянно, как-нибудь само по себе, при полном попустительстве или даже содействии внешних, сопутствующих обстоятельств. Карданов ни разу не попытался переступить грань и воспользоваться Катиной слегка провокационной раскованностью, ни разу не попытался выяснить, а что из этого выйдет? Наверное, его вполне устраивала доверительность их отношений, может быть, даже льстила его самолюбию, и ему нравилось выступать в роли отмеченного и обласканного избранника. Катя, конечно же, принадлежала к первым дамам института, и ее подчеркнуто деловые отношения, подчеркнутая четкость при контактах с госплановскими тузами и с вундеркиндами от сетевого планирования и межотраслевого баланса, ее полнейшая нечувствительность к их безупречным костюмам, к их машинам, степеням, уверенным манерам и легко угадываемой женщинами опытности создавали определенный фон, и на этом фоне предпочтение, совершенно без маскировки оказываемое Карданову, автоматически служило его самоутверждению.
Впрочем, после их поездки на теплоходе, положившей конец «элементам флирта в научной организации труда», Катя пришла к выводу, что не самоутверждение и полное довольство статус-кво было решающими причинами его неизменной сдержанности. Он еще и боялся, элементарно боялся, что она его осадит, оттолкнет и тем самым разрушит иллюзию полнейшей вседозволенности, полнейшей его власти над ней и над их отношениями. А то, что эта иллюзия представляла собой реальную ценность, то, что она могла служить источником острых и разнообразных ощущений, это Катя могла засвидетельствовать и сама. Это была их игра, они ее придумали, и она их устраивала.