ЦЕРКОВЬ И ДЕМОКРАТИЯ
Шрифт:
Сергий Булгаков
ЦЕРКОВЬ И ДЕМОКРАТИЯ
Выступая впервые на этом съезде, который призван посильно выявить разум и самосознание поместной русской церкви, я испытываю потребность говорить прежде всего не о частных ее нуждах, но о самоопределении церковном пред лицом современности. Одним из камней преткновения на этом пути является здесь могучий духовный соблазн, вызывающий двусмысленности, смешения и подмены и настоятельно требующий устранения, разъяснения и договоренности. Таким соблазном для церковного самосознания нашего времени, духовным его идолом, бесспорно, является «демократия». Итак, речь моя будет о церкви и демократии.
Значение переворота, происшедшего в России, не ограничивается русской жизнью, он есть грандиозное событие и во всей мировой истории, ее всеобщий сдвиг. Весь мир изменился с русской революцией; появилось иное соотношение государств, иное самосознание империализма, иные задачи войны и мира. Это ясно для многих, для большинства. Но не для многих столь же очевидно, точнее, ни для кого почти
И прежде всего нам надлежит осознать церковную свою стихию в ее своеобразии и несмешанности, и в частности, надлежит точнее провести грань, установляющую различие между церковью и демократией, отвергнуть церковный соблазн демократии. Последний же возникает тогда, когда мы самую церковь начинаем мерить демократией, вместо того, чтобы эту последнюю судить по мерилам церковным.
Возлюбленный ученик Христов Иоанн любовно предостерегал духовных чад своих: дети, храните себя от идолов (I Иоан. 5, 21). И это изрек он, конечно, и для всей церкви на все ее времена. Всегда подстерегает нас опасность идолопоклонства, хотя самые идолы и меняются в истории. Идолопоклонство связано с затемнением церковного сознания и изменою высшим и безусловным ценностям ради относительных и условных, смешением временного и преходящего с пребывающим и вечным.
Когда церковь, после короткой и радостной поры первохристианства, вступила на суровую и трудную стезю истории, ее обстали соблазны смешений: царство не от мира сего и свыше мира сего смешалось с царством этого мира — повторилось как бы искушение в пустыне, растянувшееся на всю мировую историю. Много жертв принесла церковь ради этого соблазна, много ущерба потерпела. На западе таким соблазном явилась светская власть папы, притязавшего на оба меча, мирской и духовный, на востоке ту же роль играла священная империя православных царей. Там и здесь церковь ради этого облеклась в железо и латы. На западе загорелись костры инквизиций, и были объявлены ересью и ложью начала свободы для веры и мысли.
Благодаря этой скованности и насилию, в качестве протеста, зародился церковный мятеж реформации, которая отвергла, однако, уже не только соблазны и идолы, но и самую церковность, нанеся ей тяжелый удар. Реформация шла об руку с так называемым гуманизмом, который внушал человеку веру в свою неповрежденность и духовное здоровье. И становились уже не нужны ни искупление, ни благодатная помощь церкви, ибо гасло самое сознание греха в человеке. Тонкий духовный соблазн и подмен, не примеченный при возникновении, при дальнейшем развитии закономерно привел к грандиозным последствиям, среди которых мы и живем. И если для нас и теперь эти духовные подмены и смешения кажутся иногда неважными приспособлениями, не имеющими серьезного значения, то надо ведь помнить, что все великие исторические события прежде всего совершаются в мире духовном, зарождаются в человеческих душах, в их религиозном caмоопределении.
На востоке, как и на западе, церковь стала недуговать государственностью вследствие недолжного смешения обеих этих областей. Как ни была глубока и значительна идея православного царства сама по себе, но все труднее становилось узнавать ее в истории, где монарх принимал обличие языческого Ксеркса, а на церковную жизнь тяжело ложилась казенщина. Соблазн церковный утверждался в неразрывной формуле: "православие и самодержавие", которые рассматривались как нерасторжимое и существенное единство. Но грянул удар грома, и от трона самодержавия остались одни щепы. Из книги живота оказалось изглажено это и, которым соединено было православие и самодержавие. И друзья и недруги видят, что православие остается теперь одно, без самодержавия, волей-неволей призванное опознать собственную свою природу.
Но здесь-то, на пороге новой эпохи, в трудную минуту исторической растерянности и смущения, нас опять подстерегает новый и вместе старый соблазн: отдаться новому господину, склониться пред новым идолом. Таким господином в наши дни является не самодержавный монарх, но самодержавный народ, демократия. И перед новым самодержавием привычным жестом сгибаются колени, за страх или за совесть. Однако не должно сгибаться высшему началу пред низшим, и не вместо церкви заискивать пред демократией. В сей час исторического испытания по-новому предостерегающе звучит нам слово апостола: "дети, храните себя от идолов"!
Без сопротивления сданы были старые
Но именно потому и в тем большей степени существует для православия соблазн демократии, это готовность мерить себя по демократии, превратить ее в идола, в какого ранее превращено было самодержавие. Поэтому-то и надлежит настойчиво различать природу православия и демократии: между ними возможно и сближение, и расхождение, в зависимости от того, чем духовно оказывается демократия.
Смешению этих различных стихий благоприятствует и само строение православной церкви, которое извне легко сближается с демократическим, именно ее соборность. Соблазн демократии религиозно не существует для католичества, поскольку оно держится на власти клира, возглавляемого папой: подчинение и дисциплина скрепляют здесь тело церковное, торжествует монархическое начало, осуществляемое папой чрез посредство клира, а народ церковный остается безгласен. Хотя и в православии в полной мере признается иерархия, и епископат с клиром занимают необходимое место, однако единство церковное установляется не только иерархической дисциплиной, но и некоей силой, именуемой соборностью и определяемой как единство в любви и свободе. И вот эту-то идею православной соборности, при современной притупленности церковного самосознания, легко подменить или смешать с идеей народовластия, господства "воли народной" в делах церковных, такого же, как и в государственных. Разве не наблюдается подобное смешение теперь на наших Церковных собраниях, епархиальных съездах и т. под., где вопросы решаются борьбою отдельных церковных групп, а соборность понимается как господство захватившего власть большинства? Такое проникновение начал демократии в церковную жизнь означало бы обеднение и обмирщение последней.
Церкви нужна свобода, которой лишена она была при старом строе. Если ей даст это благо демократия, она будет ей признательна, но что может прибавить церкви эта ее «демократизация»? Разве и без этого не была она с народом в его радости и печали? Или не народны были великие угодники русской церкви, преподобные Сергий и Серафим? Или не народны о. Амвросий Оптинский и другие чтимые старцы, которые блюли и блюдут совесть народную в такой мере, в какой это не снилось демократии? Нет, русскому православию нечему в этом отношении учиться у демократии, оно должно оставаться прежде всего самим собой во всей серьезной важности своего вероучения. Тем самым и чрез то оно и пребудет, если не «демократическим», то народным. Да и что же такое, наконец, есть эта демократия, к которой желает во что бы то ни стало приблизиться часть нашего церковного общества? Что представляет собой в религиозном смысле эта "воля народная", на которую теперь ссылаются как на высший и непререкаемый авторитет? Есть ли народ демократии именно тот самый народ, о котором говорит апостол, обращаясь к своей пастве: вы "род Божий, царственное священство, народ святой" (1 Петр. 2, 9)? Очевидно, еще нет, ибо демократия может иметь разное лицо, и воля народная способна определяться различно. Одна и та же «демократия» иерусалимская вопияла «осанна» и постилала ризы свои на пути при входе Господнем в Иерусалим, но она же несколькими днями позже изъявляла "волю народную" воплем: "распни, распни Его!". Очевидно, воля народная одинаково способна как вдохновляться истиной, так и затемняться ложью, доходя до зверства, тирании, кощунства. Суеверное преклонение пред "волей народной", лежащее в основе культа демократии, родилось из обожествления греховного человека, взятого в множественности или совокупности своей. Глашатаем этой веры еще в XVIII в. явился Руссо, веривший, что существует "общая воля", которая "постоянна, незыблема и чиста"; причем ее нужно только выявить или открыть всеобщим голосованием. Она, эта воля, обладает истинностью, она и есть самодовлеющий путь, истина и жизнь. Столь дерзновенно противопоставляется здесь непросветленная стихия народа Свету мира, который есть единственно Путь, Истина и Живот. Можно ли смешивать такое человекобожие с христианской верой? Это учение о непогрешимости человечества в его групповом, классовом или государственном объединении еще больше утвердилось в XIX в., особенно в Германии. Немецкий же дух влиял и влияет всего сильнее на русский социализм, им запечатлено самосознание и наших социалистических партий. Пускай и в науке давно уже возбуждает сомнения это учение о воле народной, однако в массах все еще незыблемо держится это самообожествление толпы. Но это самоослепление не должно иметь никакой убедительности для церкви.