Церковное привидение: Собрание готических рассказов
Шрифт:
Проходили дни и недели; и, хотя, из-за отдаленности нашего дома от местожительства его родственника, видеться постоянно нам не удавалось, Фрэнсис тем не менее часто нас навещал. Перерыв составлял день или, самое большее, два, и это никоим образом не умаляло радости при новом его появлении после недолгого отсутствия. Со временем, однако, на лице Фрэнсиса все чаще стала выражаться задумчивость, и от меня не могло ускользнуть, что с каждым визитом он становился все более рассеянным и молчаливым. Пристрастный взгляд не замедлит подметить в том, кто дорог сердцу, и малейшие признаки обеспокоенности. Я заговаривала об этом с Фрэнсисом, пыталась его расспрашивать, но он отвечал уклончиво, и я перестала допытываться. Матушка, впрочем, тоже не преминула обратить внимание на его меланхолический вид и подступила к нему более решительно. Фрэнсис неохотно признал, что пребывает в подавленном настроении и что его удрученность вызвана необходимостью скорой, хотя и недолгой разлуки. Его дядя и единственный друг, пояснил он, давно настаивает на том, чтобы он провел несколько месяцев на континенте с целью завершить профессиональное образование, и что срок отъезда быстро приближается. В моем взгляде выразился вопрос, который язык отказывался произнести. „Да, милая Мэри, — отвечал он, — я сообщил дядюшке о нашей взаимной привязанности, хотя и в немногих словах; не рискну утверждать, что он откликнулся
Завершение образования и прочное профессиональное устройство должны, по словам дядюшки, стоять для меня на первом месте; по достижении этих практических целей он не станет противиться никаким шагам, буде они явятся существенными для моего счастья; в то же время он наотрез отказался одобрить в настоящий момент нашу помолвку: иначе, сказал он, как бы я не упустил из мыслей задачи, надлежащее решение которых помогло бы мне утвердиться в жизни. В итоге мне пришлось, хотя и через великую силу, пойти на компромисс между любовью и долгом. Я решился безотлагательно направиться за границу, полностью уверенный в том, что по прошествии года все препоны на пути к исполнению наших, надеюсь, взаимных желаний будут устранены“.
Не берусь описывать чувства, охватившие меня при этом известии; незачем и пересказывать наши с Фрэнсисом немногочисленные беседы до его отъезда из N**. Вечер перед самым своим отъездом он провел в нашем доме и, прежде чем мы расстались, вновь заверил меня в неизменности своей любви и потребовал ответных подтверждений с моей стороны. Я, нимало не колеблясь, исполнила его просьбу. „Не сомневайся, мой дорогой Фрэнсис, — сказала я, — что мое расположение, в котором я открыто тебе призналась, никогда не претерпит убыли и что, в отрыве от тебя, сердцем и душой я неизменно буду рядом“. — „Поклянись, — внезапно вскричал он с жаром, который поразил меня и слегка испугал, — поклянись, что, когда я буду далеко, твой дух, по крайней мере, будет со мной неразлучен“. Я протянула Фрэнсису руку, но этого оказалось недостаточно. „Один из вот этих темных блестящих локонов, дорогая Мэри, станет залогом того, что ты не забудешь свою клятву!“ Я разрешила ему взять из моей рабочей корзинки ножницы, он отрезал прядь моих волос и спрятал ее у себя на груди. На следующее утро он был уже в дороге, и волны уносили его вдаль от Англии.
В первые три месяца отсутствия Фрэнсиса я часто получала от него письма: он писал о своем здоровье, надеждах, любви, однако мало-помалу письма стали приходить все реже, и мне почудилось, будто сердечность тона, поначалу свойственная нашей переписке, постепенно ослабела.
Однажды вечером я засиделась в спальне дольше обычного, сравнивая последнюю короткую записку Фрэнсиса с его предыдущими письмами и стараясь убедить себя в необоснованности своих подозрений относительно его непостоянства, как вдруг меня охватили страх и необъяснимая тревога. Ничего подобного я раньше не испытывала: пульс участился, сердце забилось с бешеной силой, меня испугавшей, и все тело сотрясла непонятная судорога. Чтобы избавиться от неприятных ощущений, я поспешно улеглась в постель, но тщетно: моим сознанием завладело смутное предчувствие чего-то неведомого, и все усилия освободиться от него оказывались напрасными. Мое состояние можно уподобить лишь той растерянности, какую мы временами переживаем перед тем, как предпринять длительное и тягостное путешествие, расставаясь с теми, кого мы любим. Не раз и не два я садилась в постели и прислушивалась, мне чудилось, что меня кто-то окликает, сердце в груди колотилось все отчаянней. Дважды я едва удерживалась от того, чтобы позвать сестру, которая спала тогда в соседней комнате, но она легла в постель не совсем здоровой, и мне не хотелось тревожить ни ее, ни матушку; большие часы на нижнем этаже начали в эту минуту отбивать полночь. Я отчетливо слышала каждый удар, но прежде чем бой прекратился, жгучая боль, словно к моим вискам приложили раскаленное железо, сменилась головокружением, а затем — обмороком, полной потерей сознания и памяти о том, где я и что со мной происходит.
Из оцепенения меня вывела боль — резкая, свирепая, пронзающая насквозь, словно все тело мне рассекали острым ножом, но где же я теперь находилась? Все вокруг было незнакомым: неясный сумрак делал все предметы расплывчатыми и неотчетливыми; мне, однако, представлялось, что я сижу в большом старинном кресле с высокой спинкой; поблизости стояли и другие такие кресла с черными резными спинками и плетеными сиденьями. Комната, где я очутилась, была средних размеров и, судя по покатому потолку, помещалась в верхнем этаже здания; вдобавок за распахнутым окном ярко сияла полная луна, освещая громадную круглую башню, отчетливо видимая верхушка которой немногим превышала уровень моей комнаты. Справа, в некотором отдалении, различался шпиль кафедрального собора или большой церкви, а по множеству фронтонов и крыш жилых домов можно было догадаться, что я нахожусь в центре многолюдного, но неизвестного мне города.
Обстановка самой комнаты тоже казалась не совсем привычной: и мебель, и прочие принадлежности мало напоминали все то, что я видела прежде, или совсем на него не походили. Камин был большим и просторным, с двумя железными подставками для дров: это означало, что уголь в качестве топлива здесь, по-видимому, совсем не использовался; в камине полыхал огонь, в отблесках которого легко было разглядеть и дальние уголки комнаты. Над массивной каминной полкой, сплошь покрытой резьбой, изображавшей цветы и фрукты, висел поясной портрет господина в темном иноземном костюме, с усами и остроконечной бородкой: одной рукой он опирался на столешницу, а в другой держал нечто вроде жезла или воинского флагштока, увенчанного серебряным соколом. Дубовый стол, тяжеловесный и очень длинный, был окружен несколькими старинными креслами, схожими с теми, которые упоминались выше. Мое кресло располагалось у одного края стола, на другом помещалась небольшая жаровня с раскаленными углями: время от времени они вспыхивали разноцветным пламенем, яркости которого уступало даже мощное свечение от полыхавшего камина. По обеим сторонам окна стояли два высоких застекленных шкафа черного дерева, покрытого лаком, с ножками наподобие когтистых лап; несколько полок занимали книги, и множество их было в беспорядке раскидано по полу. Другой мебели в комнате не было; на столе возле жаровни валялись диковинные инструменты — невиданной формы и неизвестного назначения; сбоку висел мой миниатюрный портрет, отражавшийся в овальном зеркальце в рамке из темного дерева, а перед ней лежал раскрытый фолиант, испещренный странными знаками цвета крови; тут же стоял бокал с несколькими каплями жидкости того же кровавого цвета.
Но все мое внимание было приковано не к обстановке комнаты, которую я попыталась описать, а к двум фигурам по другую сторону стола. Это были два молодых человека во цвете лет, одинаково одетые — в длинных ниспадающих мантиях из темной материи, стянутых алым поясом; один из них, ниже ростом, посыпал угли в жаровне смолистым порошком, отчего они возгорались ярким, но неровным огнем, а к дрожащему язычку пламени его компаньон подносил прядь каштановых волос, которая съеживалась и тлела от жара. О боже! — эта прядь! — юноша, державший ее в руке! — черты его лица! — у меня не оставалось и тени сомнения — это был он — Фрэнсис! Локон в его руке принадлежал мне — это был тот самый залог верности — мой дар, и когда кончики волос касались огня, жар опалял висок, с которого он был срезан, пронизывая мой мозг непереносимой болью.
Рассказывать ли дальше? — но нет, это выше моих сил — даже вам, сэр, могу ли я, смею ли я изложить в подробности нечестивые деяния, совершавшиеся той жуткой и позорной ночью? Продлись моя жизнь на срок, соизмеримый с возрастом библейских патриархов, и тогда эта гибельная скверна не изгладилась бы из моей памяти; и — о! это самое страшное: никогда не забыть мне дьявольского ликования, сверкавшего в глазах моих жестоких мучителей, когда они наблюдали за более чем бессмысленным сопротивлением своей несчастной жертвы. О, почему мне не дозволено было найти убежище в беспамятстве — нет, в самой смерти — лишь бы спастись от мерзостей, не просто свидетельницей которых я была, но и соучастницей? Но довольно, сэр: я не стану более возмущать вас дальнейшим описанием сцены, для изображения всех ужасов которой любые слова, даже если я осмелилась бы к ним прибегнуть, оказались бы бессильными; скажу только, что во время пытки, сколь долго длившейся — мне неведомо, однако никак не менее часа, снизу послышался шум, явно встревоживший моих истязателей; они прервали свое занятие, потушили огни, — и, пока шаги на лестнице делались все слышнее, мой лоб вновь опалил невыносимо жгучий жар, а взметнувшийся над жаровней язык пламени лизнул, испепеляя ее, новую часть локона. Муки того же рода, что и вначале, возобновились с еще большей силой; я вновь погрузилась в беспамятство, а когда память ко мне вернулась, состояние мое ничем не отличалось от теперешнего: истощение сил, вялость членов, дрожь по всему телу. Заслышав мои стоны, сестра поспешила на помощь, но далеко не сразу я нашла в себе решимость доверить даже ей эту чудовищную тайну: узнав о ней, она не пожалела усилий, дабы убедить меня в том, что все пережитое — не более чем убийственный ночной кошмар. Я замолчала, но осталась при своем мнении: сцена была такой живой, до жути неотличимой от действительности, что не давала повода усомниться в ее реальности; и если через несколько дней я, видя тщетность своих попыток убедить окружающих, внешне с ними согласилась, ничто не могло поколебать меня в мысли, что перенесенная мною в тот адский вечер пытка не объяснима ни одной причиной, которая бы сводилась к известным нам законам природы. Рассеялось бы со временем это твердое убеждение, смогла бы я в итоге считать все происшедшее со мной и все подробности, которые никогда не забуду, простой иллюзией — плодом разгоряченного воображения, порождением телесной слабости, не знаю; прошлой ночью, однако, все эти мнимые обольщения улетучились бы бесследно, прошлой ночью — прошлой ночью весь этот жуткий спектакль был разыгран вновь. Место действия, исполнители, дьявольская машинерия были прежними; возобновились те же унижения, муки, жестокости — только пытка моя длилась не столь долго. Я почувствовала, как мне делают надрез на руке, хотя кто и каким инструментом — не видела; это явно обескуражило моих палачей, и пособник того, чье имя никогда более не сорвется с моих уст, с видимым беспокойством что-то шепнул своему напарнику, и мне с устрашающей внятностью продиктовали клятву самого что ни на есть чудовищного содержания. Я решительно отказалась ее повторить — последовали новые и новые требования вперемешку с угрозами, при одной мысли о которых меня бросает в дрожь, но я упорно стояла на своем; опять послышались шаги на лестнице: помеха была неотвратимой, спешно повторился тот же самый обряд, и я вновь, избежав неволи, оказалась у себя в постели, а надо мной проливали слезы мать с сестрой. О Господи! Господи! когда же и как настанет этому конец? Когда моему духу будет дарован покой? Где или у кого найду я приют?
Нет возможности дать хотя бы отдаленное представление о чувствах, которые вызвал во мне рассказ несчастной девушки. Не следует думать, будто ее повествование было столь же связным и непрерывным, каким я его постарался здесь изложить. Напротив, речь ее часто прерывалась краткими или длительными паузами; о многом из пережитого странного наваждения она говорила с величайшим трудом и весьма неохотно. Мне пришлось нелегко: еще никогда, за долгие годы деятельного служения моему христианскому призванию, не доводилось мне встречаться с чем-либо подобным.
Нередко я выслушивал уклончивое и сопровождаемое оговорками признание в совершенном проступке — и указывал тогда единственный путь, дабы обрести прощение. Мне удавалось приободрить впавших в уныние и порой обуздать безумие отчаяния, но тут мне предстояло сразиться с иным противником — одолеть глубоко укоренившееся предубеждение, очевидным образом поддержанное немалой долей суеверия вкупе с умственной слабостью, которая сопровождала телесный недуг. Опровергнуть логическими доводами столь прочно укоренившееся мнение представлялось безнадежной затеей. Я, однако, рискнул сделать это и заговорил о тесной таинственной связи, существующей между зрительными образами, с которыми мы сталкиваемся во время бодрствования, и теми, что преследуют нас в сновидениях, — в особенности при болезненном состоянии, обычно называемом ночным кошмаром. Я решился даже привести себя самого в качестве наглядного и живого примера того, к каким крайностям приводит порой чрезмерная работа фантазии, притом что, странным образом, мои впечатления в данном случае имели немалое сходство с впечатлениями Мэри. Я описал ей, как, едва оправившись после эпилептического припадка, приключившегося со мной года два тому назад, незадолго до отъезда Фредерика из Оксфорда, я лишь с величайшим трудом смог убедить себя, что не навещал его в это время в Брейзноузе, [5] где он проживал, и не беседовал с ним и его другом У**, который сидел в его кресле и смотрел через окно на статую Каина посреди четырехугольного двора. Я рассказал Мэри о боли в начале и в конце приступа и о наступившей затем крайней слабости, однако старания мои оказались тщетными; хотя она и слушала меня завороженно, затаив дыхание, в особенности когда я упомянул о точно таком же нестерпимом жжении в мозгу — бесспорном симптоме названного недуга, что и доказывало тождественность нашего недомогания, однако одно было совершенно очевидно: мне ни на йоту не удалось поколебать засевшее в ней заблуждение; Мэри по-прежнему непреклонно верила, что ее дух посредством неких нечестивых и кощунственных ухищрений и в самом деле на какое-то время был вырван из своего земного обиталища».
5
Брейзноуз-Колледж— один из 39 колледжей Оксфордского университета, основанный в 1509 г. юристом сэром Ричардом Саттоном и епископом Линкольнширским Уильямом Смитом. Барэм поступил в этот колледж в 1807 г.