Цесаревич Константин (В стенах Варшавы)
Шрифт:
— А я у брата буду кафешенком и вторым камердинером. Место уже за мной.
— Только без жалованья. Чай, тут приберег кое-что на черный день. Седьмой год сидишь на воеводстве, на теплом месте.
Оба брата расхохотались.
— Угадали, ваше величество. Есть малая толика. Не для себя, для Павла. Мне только прокорм дадите с женой. Больше не надо… Мы старики бездетные с нею…
Принц смотрел и слушал, не понимая, как отнестись к разговору. Наконец заговорил:
— Шутка остроумная, достойная Карла Пятого и вас, сир. Но бросим ее. Я хотел было, пользуясь случаем, изложить…
— Какая шутка, милый принц? Мы говорим серьезно. Его отречение от трона готово второй год, хранится до востребования моего в надежном
Константин, привыкший вздремнуть после обеда, ради брата лишавший себя этого удовольствия, теперь, разморенный теплотой дня, полудремал в кресле, вытянув ноги, изредка попыхивая своей сигарой, на конце которой натлело много седого, бархатистого пепла.
Принц, видя, что государь говорит серьезно, поднялся даже с места от волнения.
— Я знаю, я слыхал об отречении бофрера Константина. Конечно, не мне судить. Но вы, сир, столько раз доказали свою государственную прозорливость и мудрость, что остается верить вам, и князю так лучше, как решили вы вдвоем. Но уйти вам при жизни? Вы еще так молоды, сир, годами и такой мудрый государь… Ваша постоянная удача, наконец, которая приносит столько благ целой империи…
— И которая мне начала за последнее время изменять… Вот в этом и вопрос. Вы знаете, я не только глубоко верую в Провидение. Я фаталист. И вместо красных камней — черные стали выпадать теперь на мою долю из урны Рока. Пора уйти с честью, чтобы не пришлось раскаиваться потом. Вот мысль моя. Когда недавно близкий друг стал говорить: отчего я таю акт отречения брата от света, который догадывается, но не знает всей истины? Я возразил: "Зачем торопиться?" Но он объяснил мне, что при моих постоянных и долгих отлучках из столицы… если случится что касающееся моей жизни и вдруг откроют акт наследования, никому ранее неизвестный, это даст смутьянам предлог завести раздор, может быть, дойти до братоубийств. Сперва я был поражен правотой его слов. Но другие мысли тут же овладели душой… Ага, и ты раскрыл шире свои щелки, Константин. Слушай. Это и тебя касается. Положим, я бы обнародовал акт. Наследником будет признан Николай, уже теперь, при моей, при твоей жизни… Удобно ли это? Ты старший брат, будешь простым сюжетом младшего…
— О-о, государь, это самая малость. Раз ваша воля… и воля Божия, кому хотите подчинюсь! Вы ли не знаете того? Да я…
— Знаю, знаю. Но ты сказал "воля Божия". Вот и не уверен я, так ли это? Я жду Его указаний, жду, чтобы осенил мою душу Своим светом. Так и ответил я другу: "Положился в этом, как и в иных делах немаловажных, на Бога! Он устроит все лучше нас, слабых смертных"…
— Аминь, государь! — быстро откликнулся Константин.
— А я не скажу того, сир, — снова возразил принц. — Первый шаг уже сделан вами, вашей волей. Верю, что Рок правил ею, как и раньше вашими путями управляла Добрая Сила. Но теперь положение опасно, с одной стороны, согласен с тем другом, о котором говорите вы, сир. А с другой стороны — намерение уйти от власти вам, такому испытанному, мудрому кормчему? Теперь, когда и русская империя и это царство висят на краю уст ваших, так сказать… Когда столько задумано доброго, полезного в том и другом царстве, когда…
— Вот уж много лет ничего почти не выходит из самых лучших замыслов… Да, да. Я не ослеплен на этот счет. Я не влюблен в себя. Кое-что в отношении европейских дел совершено. Пал тиран. Законность окрепла. Но у себя в России, я не имел времени сделать ничего в пору кипения и мощных сил. Совершу ли теперь? Когда силы ушли… Когда я… смертельно так устал?
Эти слова он произнес полушепотом, но внятно, как будто опасался, что кроме двух этих близких людей — деревья и цветы подслушают, ветер
Но не сказать истины он не мог. Ложь придворной жизни порою тяготила Александра до физического отвращения, до боли и он искал, куда бы уйти, убежать от нее. При жизни сестры Екатерины, перед этой редкой женщиной изливалась больная душа загадочного монарха-мечтателя. В данную минуту два близких человека стали свидетелями покаяния Александра.
Различно приняли это оба слушателя.
Оранский пожал плечами, как европеец, не понимая такого настроения, свойственного славянам, детям далекого Востока, куда недаром влечет и тянет вечно души русских людей.
Константин с болью слушал брата и осуждал себя, что он не так высоко поднимается над землей, что его еще влечет земное дело, что в ней не угасла еще жажда к напряженной работе, к твердой власти, ко всему, чем доныне казалась красна жизнь этому порывистому, но душевному, цельному человеку.
— Вот почему я не решаюсь огласить сейчас манифеста, — после раздумья объявил Александр. — Смерть еще далеко. Я чувствую себя довольно бодрым. А тоска порою бывает невыносима. Вот и будет лучше, если сразу два акта будут обнародованы перед миром, акт о наследстве и отречение мое в пользу Николая. Пока молчим об этом, друзья. Вы видите, минута душевной тревоги овладела мною. Говоря вам о будущем, я как бы проверял себя. Старался поглядеть, что будет со мною, как дрогнет душа, когда я начну обсуждать великий, последний шаг… И, признаюсь, я не готов еще… Что-то мешает… Может быть, вечная моя мнительность? Может быть, воля Божия… Но я не готов.
— И слава Богу! — вырвалось у принца.
— Слава Господу, — в тот же миг подтвердил Константин.
— Слава Ему всегда и за все! — отозвался Александр. — Поручаю себя на Его святую волю…
Этот вещий разговор невольно пришел на память Константину, когда ночью 18 (30) ноября прискакал из Таганрога смертельно измученный курьер и вручил ему измятый пакет, в котором лежала короткая записка от Дибича с известием, что государь занемог еще неделю тому назад, а теперь, 11 (23) ноября, болезнь приняла тяжелый оборот, хотя смертельной опасностью пока не угрожает.
Никому не показал цесаревич этого известия, как и других писем, которые ежедневно привозили скачущие фельдъегеря.
Гостящий в Варшаве Михаил не утерпел наконец.
— Скажите, ваше высочество, — обратился он к Константину, — что за вести такие важные мчатся к нам из Таганрога? Здоров ли государь? Или императрица, помилуй Бог?!
— Ничего подобного, — стараясь казаться спокойным, ответил со своей обычной, немного угрюмой манерой цесаревич. — Что у вас за мысли печальные и не совсем кстати, ваше высочество! Или накликать желаете? Просто наградные разные списки послал я к государю к новому году и за прошлый сейм. Так, поневоле приходится по два-три курьера в день загонять иной раз…
— А с вами что такое приключилось? Печаль и мрачность какая-то в движениях и в лице? Вчера и к столу не выходили совсем. Нынче тоже на себя не похожи? Неужто нездоровье?
— А что же может быть иное? Не старик же уж я такой, чтоб без хвори хворать… Варшавская лихоманка треклятая привязалась. Не отступает.
— Почему ж вы с докторами не советуетесь, ваше высочество? Пижеля я спрашивал на днях. Он говорит, что и сам не знает, какая причина вашего расстройства?
— А вы не спрашивали, какая причина, что вы так обо мне, словно о ребенке малом, хлопочете? — с напускной досадой отозвался старший брат, которому тяжело было притворяться перед Михаилом, слишком расположенным к нему, как это давно знал цесаревич. Но сказать правду он находил преждевременным, чтобы юноша не проболтался или печальным видом не дал посторонним угадать истины.