Цесаревна
Шрифт:
Ранцев прослушал, что тот регент назначается «до возраста внука нашего, великого князя Иоанна, семнадцати лет»… Не скрывая нетерпения своего, ожидал Ранцев, когда же наименован будет этот регент, кому на семнадцать лет будут переданы бразды правления обширнейшей империи.
Наконец услышал:
— По данной нам от всещедрого Бога самодержавной императорской власти определяем и утверждаем сим нашим всемилостивейшим повелением регентом государя Эрнста Иоанна, владеющего светлейшего герцога Курляндского, Лифляндского и Семигальского, которому во время бытия его регентом даем полную мочь и власть управлять на вышеозначенном основании все государственные дела, как внутренние, так и иностранные…»
«Так вот
Ранцев смотрел на герцога Бирона, и ему казалось, что выше стал ростом Бирон, что еще больше было надменности, важности, самодовольства и гордости в его лице. Ранцев думал о странной судьбе российской… Почему?.. Из-за несовершенства, что ли, закона Петра Великого?.. Но как могло быть что-нибудь несовершенное у совершеннейшего? Но как же все-таки могло выйти, что императором в России будет двухмесячный младенец и его именем в течение семнадцати лет — семнадцати лет! — за это время они с Петром Великим всю Россию перетрясли и устроили по-новому — будет распоряжаться вот этот Бирон! Что ему дело Петрово, что ему его заветы, что ему бешеный скок России вперед? Он только и сделал, что манеж построил в золоте и зеркалах — храму подобный… Чтение продолжалось:
— «А ежели, — читал граф Остерман, повышая голос, — Божеским соизволением оный, любезный наш внук благоверный великий князь Иоанн прежде возраста своего и не оставя по себе законнорожденных наследников преставится, то в таком случае определяем и назначаем в наследники первого по нем принца, брата его от нашей любезнейшей племянницы, ее высочества благоверной государыни принцессы Анны и от светлейшего принца Антона Ульриха, герцога Брауншвейг-Люнебургского рождаемого…»
«Да вот оно куда пошло, — все думал Ранцев. — Во все время несовершеннолетия и этих принцев, которых еще и в походе-то нет, править будет все тот же государь Эрнст Иоанн!.. А если и те, будущие и еще не зачатые, наследники преставятся, то кто же укажет государя России?..»
— «Тогда должен он, регент, — читал дальше Остерман, — для предостережения постоянного благополучия Российской империи, заблаговременно с кабинет-министрами и сенатом и генерал-фельдмаршалами и прочим генералитетом о установлении наследства крайнейшее попечение иметь и по общему с ними согласию в Российскую империю сукцессора избрать и утвердить…»
«Значит, вместо Богом помазанного царя — сукцессор, избираемый тем же регентом… А где же наша петровская солдатская дочь?.. Почему о ней нигде нет ни слова?.. Ах, вот оно… Тут все говорится о законнорожденных наследниках… А она… Избранный Бироном сукцессор станет выше ее — дочери Петра Великого!.. Господи, да что же это такое?»
Когда Остерман окончил чтение и в недоумевающей толпе пошел гул сдержанных голосов, Ранцев отыскал знакомого сенатора и спросил его:
— Кто оное-то письмо составлял и писал?
— Бестужев-Рюмин.
— Бесстыжее он, а не Бестужев!.. Точно ли подпись под ним нашей матушки царицы?
— Скажете тоже, Сергей Петрович, сами, чай, знаете, что за такие слова бывает… Остерман и сам герцог Бирон ту подпись подтвердили, ну и довольно с вас.
— Еще бы не подтвердить, — проворчал Ранцев.
На них шикнули. Негромкий и неуверенный голос — покойница лежала почти рядом,
— Да здравствует его высочество, регент Российской империи, герцог Курляндский, Лифляндский и Семигальский! Виват!
— Виват!.. Виват! — крикнуло несколько голосов.
Герцог надменным кивком головы ответил на приветствие и удалился во внутренние дворцовые покои. Собравшиеся начали расходиться.
В прихожей один из знакомых генералов толкнул Ран-цева под локоть и негромко сказал:
— Слыхал?.. Его высочество!.. Когда он стал его высочеством?.. Всегда был — светлостью.
— За сим дело не станет, — мрачно сказал Ранцев, — император указ даст, а сенат объявит во всенародное известие.
— Императору-то всего два месяца, — вздохнул генерал.
— Тем легче ему будет сие сделать, — сказал Ранцев и пошел за генералом к своей полковой колымаге.
VI
В тот же день цесаревна во всех подробностях знала о письме-завещании Анны Иоанновны. Она только спросила, когда это письмо было подписано, но никто этого точно не знал. К вечеру письмо было уже «печатано при сенате».
Удивилась она такому завещанию, оскорбилась, возмутилась? Никто того не знал. В полном придворном трауре, в черной «робе» с плерезами, отделанной белой тафтой, чрезвычайно шедшей к ее стройной моложавой фигуре, очаровательная в свои тридцать лет, она, молчаливо и усердно молясь, отбывала панихиды и заупокойные службы. Тело императрицы перевезли в Летний Биронов дворец и выставили для поклонения народу. Цесаревна, устав от долгих служб, отбыла с Алексеем Григорьевичем Разумовским в свое имение на мызу Гостилицы. Там в полной тишине, в лесной глуши она хотела забыться в любовных утехах со своим «другом неизменным» от охватившей ее тогда, самой ей непонятной тоски. В ее распоряжении была императорская петергофская охота. Герцогиня Анна Леопольдовна не охотилась, герцогам Антону Ульриху и Бирону в эти горячие дни было не до охоты. Борзые, гончие, меделянские, датские, легавые, таксели, бассеты, биклесы, хорты — более полутораста собак Петергофской охотничьей слободы были в полном распоряжении цесаревны. Обер-егерь Бем устраивал для нее «парфорс-яхты», делал охоты между полотен, она ходила с ружьем на тетеревов, глухарей и куропаток. В лесу, у Мартышкина кабака, ей устраивали полевой «фрыштык» и обед. Сюда высылали охотничьи линейки, и после хорошего обеда она и приглашенные охотники, уже в ночи, часто под осенним холодным дождем, лесной дорогой, по размытым пескам и глине ехали в Гостилицы. Тихо тарахтели колеса, повозки поднимались к имению. В темноте тускло светились огни в окнах уютного дома. Там ожидали цесаревну ее музыка и одна-две французские певицы. Она сидела вдвоем за столом с Разумовским и слушала, как на двенадцатиструнной бандуре играл Алексей Григорьевич. В эти вечерние интимные часы он был без парика. Черные волосы лезли на лоб, глаза сосредоточенно смотрели куда-то вдаль, Разумовский сидел на низком табурете и длинными пальцами правой руки перебирал струны. На втором его пальце был надет наперсток с кисточкой, он захватывал им сильные струны, и они пели тогда, вторя его ослабевшему пропитому голосу.
За окнами стояла черная октябрьская глухая ночь. Кругом залегли холмы, леса, и точно стеной каменной были отгорожены двое влюбленных от всего света.
— Алеша, — тихо скажет цесаревна, — а Алеша, скажи, родной… Почему Господь не дает нам с тобой деток?..
Алеша не отвечает. Сильнее загудят в его руках струны, пройдет перебор, и сладко и нежно о чем-то без слов запоет в искусных руках бандура.
— Алеша?.. А Алеша?.. Сие оттого, что ты пьешь много.
Бандура продолжает в ночной тиши свою песню. Сосредоточенно смотрит вдаль Алексей Григорьевич. Наконец тихо, сквозь говор струн отвечает: