Час будущего. Повесть о Елизавете Дмитриевой
Шрифт:
Он же вот что сказал:
— Как ответил Чернышевский на насущный вопрос «что делать?», вы ведь, Лиза, не правда ли, знаете наизусть? В Лондоне вам предстоит услышать от Карла Маркса ответ, в сущности, на тот же самый вопрос.
Утин был совершенно уверен, что она со всем этим справится превосходно.
Из «Записок Красного Профессора»
«В Институте Красной Профессуры, созданном для ускоренной подготовки марксистски образованной партийной интеллигенции, собралось нас без малого человек сто, большинство партийцы и недавно из армии, многие в гимнастерках, в шинелях. Выбор цикла (отделения) не вызвал у меня колебаний: ни философом, ни экономистом я стать не хотел. Хотел
История — связь времен… Много позже я узнал, как объяснил Горький отношение Ленина к истории: он „так хорошо знал историю прошлого, что мог и умел смотреть на настоящее из будущего“. По сути дела, это было именно мое ощущение, лишь изложенное в более ясной форме. Итак, в выборе цикла я не испытывал сомнений. Сложнее оказалось выбрать по себе семинар. К кому записаться — к Михаилу Николаевичу или к Николаю Михайловичу, на русскую историю к Покровскому или на всеобщую к Лукину?.. В конце концов остановился на первом и у него в семинаре, готовя доклад о Чернышевском, опять натолкнулся на забытую, казалось, Дмитриеву.
Программа семинара Покровского по истории России включала в себя, по словам Михаила Николаевича, „все то, что не разработано буржуазными историками“, главным образом по новому времени, с конца прошлого века. Слушатели, получив тему, готовили свои доклады по первоисточникам. Библиотеки далеко не всегда могли нас выручить. Мы стали завсегдатаями книжных лавок и книжных развалов на Сухаревке и под Китайской стеной, и на Смоленском рынке, расползшемся почти до Кудринской; и однажды, роясь в богатствах знакомого букиниста, я наткнулся на любопытную книжицу с длиннющим названием: „Об объявлении приговора Чернышевскому, о распространении его сочинений на французском языке в Западной Европе и о многом другом“.
Переводчик сочинений Чернышевского на французский язык некто Тверитинов в своих воспоминаниях (изданных в девятьсот шестом) рассказывал о члене Парижской Коммуны Малоне как о большом почитателе Чернышевского и о том, что это был результат влияния одной русской, которая много говорила о нем. Малон „в своей книге, — писал в связи с этим Тверитинов, — восторженно отзывался об Elise Dmitrieff, т. е. об Елизавете Дмитриевне Томашевской“. И добавлял, что другой старый коммунар восклицал всякий раз, слыша ее имя: „О, мой бог, как она прекрасна!“
Все, что я раньше узнал об этой женщине, мигом всплыло в памяти. В библиотеке Румянцевского музея, или просто в Румянцевке, как мы ее называли, в каталоге я нашел ту книгу Малона, о которой шла речь, и уже на следующий день мог прочесть (мучительно, со словарем переводя с французского), что „молодая русская, которая подписывалась Elise Dmitrieff… хотела объединить в активную Лигу работниц Парижа, чтобы оказать Коммуне ценную помощь и создать точку опоры для освобождения женщин. Она начала с объединения нескольких женщин… Маленький комитет решил основать клубы женщин. Эти клубы имели успех. Комитет принял название „Центрального комитета союза женщин“. Пропагандисты все умножались… Призывая к преданности делу революции и настаивая в Коммуне, чтобы им дали оружие и опасные посты, они пропагандировали социальные идеи Интернационала, образовывали ячейки обществ работниц… образовали отряды гражданок… и на все места сражений посылали отряды санитарок…“.
Одно отступление, без которого нелегко обойтись. О Румянцевке — хоть несколько слов.
В величественной тишине ее парадного зала наше бурное время не то чтобы отступало, тушевалось, но — становилось в строй, в шеренгу за временами прошедшими, изо дня в день как бы наращивая собою предмет исторического познания с его весьма зыбкою гранью между историей и современностью. И на высоких, белой балюстрадой обрамлявших зал хорах, где размещались столы для научных работников, безраздельно овладевала нами столь необходимая и желанная сосредоточенность. Даже графский герб над барельефом Румянцева-Задунайского с мечом и свитком в руках, гласивший „Не только войска“, не вызывал у нас классовой вражды, поскольку мы черпали знания из коллекции, собранной его отпрыском и ныне возвращенной законному владельцу — народу, то есть нам.
…Вместе с книгой Малона я обнаружил тогда же в каталоге Румянцевки книгу о судебном процессе в Москве в 1877 году и, памятуя указание в книге о Коммуне Дюбрейля, стал искать среди подсудимых Давыдова, но такого, увы, не нашлось. Зато там действовал человек с похожей фамилией — Давыдовский, которого защищал адвокат Томашевский (!) и жена которого, г-жа Давыдовская, выступая в качестве свидетельницы по делу своего мужа, произвела на присутствующих сильное впечатление как своею внешностью, так и речью. Из ее показаний, так же как из речи адвоката, явно следовало, что она замужем за Давыдовским не так уж давно. По выработавшейся привычке я сделал из речи адвоката выписку: „Этот человек (т. е. Давыдовский) достаточно испытал, и для него настала пора отдохнуть в семейной жизни. Выбор его падает на Елизавету Лукиничну Тумановскую…“
Пожалуй, сказал я себе, настал момент разобраться в том, что же все-таки мне известно об этой женщине. И я записал на листе чистой тетрадки:
„Elise Dmitrieff — Елизавета Дмитриевна Томашевская — Давыдова или Давыдовская — Елизавета Лукинична Тумановская“.
„Четыре или пять фамилий… не многовато ли для одного человека?“ — одолевало меня сомнение, но, с другой стороны, разве не удивительно было, при всех расхождениях, это четкое повторение одного имени? Элиза, Елизавета… Я надписал это имя на обложке тетрадки и — решив, как только выкрою время, прояснить пока что единственный „поддающийся“ вопрос: что имела в виду Луиза Мишель, говоря о „женщине из Кордери“, принялся за свою семинарскую тему о Чернышевском.
Не будучи первым исследователем этой темы (а взгляды на Чернышевского были в то время более чем противоречивы), я вслед за Покровским считал, что каждый историк излагает тему по-своему. Чтобы выбраться из запутанного лабиринта исторических фактов, необходима нить Ариадны, и Михаил Николаевич не уставал повторять, что этою нитью может служить только классовый подход. Не претендуя на точность истории как науки, он утверждал, что всякий историк изображает ту сторону прошлого, какая ему самому виднее; пусть другие изобразят другие стороны.
Впрочем, по сравнению с резкой формулировкой Покровского: „История есть политика, опрокинутая в прошлое“ — мне лично более по душе пришлась развернутая метафора Петра Лаврова (цитирую по его статье „Противники истории“):
„Установление фактов истории в самом обширном смысле есть именно повторение судебного процесса. Только… слова „суд идет“ не влекут за собой никогда окончательногоприговора. Постоянно заседает этот суд в продолжение столетий. Постоянно ждет он новых свидетелей и выслушивает их всех;ждет новых улик и посылает одно поколение экспертов за другим, чтобы тщательно рассмотреть и исследовать эти улики, ждет новых адвокатов… ждет новых председателей… Историческое жюри произносит только один приговор, который один и научен: „Факт был,и такие-то элементы в нем достоверны, такие-то… вероятны, такие-то установлены быть не могут“. Приговор „виновен“ или „не виновен“ произносит не история как наука. Его произносит общественный идеал каждого живого общества над своими предшественниками, во имя того понимания истины и справедливости, которое присуще этому новому идеалу“.