Частный случай
Шрифт:
— Саша, ну а эмигранты наши — у них как? Все-таки должны же сохраняться какие-то культурные традиции…
— Ты какую эмиграцию имеешь в виду? Сейчас ведь уже «третья волна» идет, как мы говорим.
— Да нет, я в общем.
— А «в общем» рассматривать трудно, общего тут как раз нет. Первая волна дала большую литературу, настоящую — ну Бунин хотя бы, Набоков, да из них многие писали. У тех получалось, это были мастера старой еще формации. Набоков, правда, из них самый был молодой, не случайно потом на английский язык перешел. Те, что попали туда во время войны, ну вот как мои родители, — среди них, по-моему, ни одного не было писателя.
— Ну, там тоже есть имена, — сказал Вадим, не дождавшись продолжения.
— Имена-то есть. Но что-то я не пойму с этой «третьей волной», какая-то в ней червоточина.
— Червоточина?
— Я в литературном смысле говорю, в творческом. Пишут вообще-то много — и печатаются в «Материке», да мало ли… Альманахи всякие выходят, сборники, а читать, в сущности, нечего. То есть не буквально «нечего», бывают и интересные публикации, но в целом — как бы это определить, не знаю даже. Чувствуется, понимаешь, какая-то ущербность. Действительно, что ли, сказывается отрыв от корней?
— По идее, так и должно быть, — согласился Вадим. — Бунин вон сколько об этом писал, да у него и между строк чувствуется. Я, правда, не считаю, что он в эмиграции хуже писал, но отпечаток есть.
— Да, наверное. И знаешь что интересно? Вот возьмешь тот же «Материк» — сразу видно, какой материал написан там, а какой получен отсюда. Уровень другой, понимаешь?
— Что значит — отсюда получен?
— Ну там ведь кое-кто и из ваших литераторов сотрудничает — кого здесь не балуют. Естественно, под псевдонимом. Так вот, я говорю — сразу видно.
— Ты хочешь сказать — там пишут лучше?
— Наоборот, чудак человек! В том-то и дело, что там хуже получается. А в чем дело — убей, не пойму. Вроде бы и цензуры никакой, свобода полная, пиши что хочешь, как хочешь… А вот поди ты! Причем, я замечал, это с одним и тем же писателем происходит: когда был здесь, хорошо писал, а попал туда — и сразу что-то не то. Не поймешь, что «не то», а все равно сразу чувствуется. Вот я и говорю — червоточина какая-то нападает, порча. И это не только я замечаю. Есть даже целая теория: литература, дескать, чтобы быть настоящей, должна создаваться в дискомфортных условиях, расти из-под гнета. Гнет, ты понимаешь, тут может быть разного вида… Скажем, писателям Возрождения приходилось пресмыкаться перед знатными покровителями, наша литература «золотого века» расцвела в николаевские времена — тоже, наверное, не мед был, если разобраться… Достоевский и Бальзак из долгов не вылезали. А теперь на Западе писатель, как правило, материально вполне обеспечен, вроде никто на него не давит, а пишет черт-те что.
— Все-таки что-то давит, наверное, — сказал Вадим. — Я, конечно, плохо себе представляю, но вот хотя бы вкусы толпы — к ним разве не приходится подлаживаться? А это ведь тоже давление.
— Нет, ну какое-то минимальное давление всегда есть, это бесспорно! В этом смысле и Шекспир, наверное, подлаживался, и Сервантес, а на позицию Льва Толстого общественное мнение, думаешь, не влияло?
— Скорее, уж он на него влиял.
— Само собой, но тут обратная связь, ты пойми. Когда Толстой доказывал, что нам не столько учить надо крестьянских детей, сколько самим у них учиться, — это же явное влияние мужикопоклонства тогдашней российской интеллигенции… Постой, а о чем мы говорили?
— Ты сказал, что в эмиграции пишут хуже.
— Хуже, хуже, вне всякого сомнения. Вот так получается, смешно, верно? Вроде бы все условия. Знаешь, я что заметил: лучше всего, когда писатель живет здесь, а печатается там. У него и отрыва не происходит, корни сохраняются в целости, и в то же время полная свобода высказывания.
Вадим недоверчиво ухмыльнулся.
— Идеальный вариант, что и говорить. Если бы он еще при этом был реальным…
— Он абсолютно реален, это ты зря. Слушай, а не скучно тебе здесь? Все-таки одному все время…
— Почему все время? Я уже говорил — в пятницу вечером уезжаю к себе, там уж не соскучишься.
— А что?
— Я в коммуналке живу, народ там самый разный.
— Представляю.
— Не думаю, чтобы представлял. Вот туда, Саша, я тебя не приглашу, на это не рассчитывай.
— А то я ваших коммуналок не видел! В Москве их тоже немало еще есть, ох колоритнейший быт в некоторых… Для писателя, наверное, это находка — жить в такой квартире.
— Знаешь, я не отказался бы и от отдельной однокомнатной, пусть даже малогабаритной. Быт лучше в других местах наблюдать — в бане, скажем, или у пивного ларька. А дома писать надо, для этого тишина требуется.
— Да, тишины тут хватает… Нет, конечно, когда есть работа, книги, — что еще надо? Радио можно послушать… здесь ведь, наверное, никаких помех?
— А черт их знает, никогда не слушал. У меня и приемника-то нет.
— Вот это зря! Радио, Вадик, в наше время вещь необходимейшая. Из принципа, что ли, не интересуешься?
— Да нет, ну какой тут принцип… О том, что в мире происходит, из газеты можно узнать, а отсутствие музыки меня особенно не трогает, обхожусь без нее. Ну и потом, приличный приемник — так, чтобы и короткие брал, — это как-никак сотняга, а у меня лишние деньги не валяются…
Заметив, что гость после обеда осоловел и даже раз-другой уже подавлял зевок, Вадим предложил ему отдохнуть.
— Ты ведь устал, наверное, с непривычки? А то смотри, в комнате завхоза диван есть — там тепло, чисто, уборщица порядок наводит. Как это у вас там называется — сиеста?
— Сиеста — это не у нас, Вадик, это несколько южнее. Но, вообще, мысль хорошая, спать я не буду, не привык днем, а поваляться — поваляюсь часок. А то и впрямь разморило с вашего кислорода, да и на лыжи давно не становился. Слушай, нескромная просьба — только, если не хочешь почему-нибудь, так и скажи, я не буду в претензии: твоего чего-нибудь не дашь почитать? Не с собой, нет, а вот сейчас, на время сиесты?
— Моего чего-нибудь… — Вадим нерешительно пожал плечами, он вообще мало кому давал читать свои рассказы, разве что самым близким приятелям. Но их мнение он уже знал, а вот что скажет новый человек? Тем более такой начитанный, которому есть с чем сравнить… — Ладно, — буркнул он, — есть тут кое-что, сейчас поищу…
Злясь на самого себя — зачем дает? — он все-таки отобрал четыре рассказа, дал Александру и устроил его в соседней комнатке, которая в летние месяцы служила кабинетом завхозу. Комнаты разделяла фанерная перегородка, слышно было каждое движение, и Вадим скоро поймал себя на том, что ревниво прислушивается — не раздастся ли за стенкой храп. Но, нет, храпа не было, а откладываемые по мере прочтения страницы шелестели регулярно — видно, и в самом деле заинтересовался. Один рассказ был с юмором, Вадим ждал — будет смеяться или не оценит; нет, оценил, смеялся минут десять. Там столько смеху и было, на шести страницах.