Частный случай
Шрифт:
— Ну сукин сын, — пробормотал Вадим с изумлением, мало-помалу возвращаясь к способности воспринять случившееся в менее драматическом ключе. — Ну деятель…
Он принес из кухни уже полуостывший чайник, без аппетита поужинал. За едой, по обыкновению, читал, прислонив том блоковских дневников к монументальному каркасу «Ундервуда», но сейчас прочитанное как-то не воспринималось — если бы книгу вдруг подменили другой, он бы этого и не заметил. Хотя, конечно, огорчаться было глупо. Или, скажем, так огорчаться. Это он понимал; но понимал и то, что радоваться тоже нечему. Дурная слава, как известно, бежит — теперь, когда ему уже пришита «позиция», в любой редакции его будут читать с заведомым предубеждением. Можно, конечно, и вообще на них плюнуть; но до каких же пор можно работать для себя, в стол, не имея надежды на выход к читателю? Не деньги же ему, в самом деле, нужны, не гонорары, черт с ними, с гонорарами; но ведь пишешь не для себя, а для людей, для того, чтобы тебя читали;
Это, конечно, аналогия довольно условная. Рабочий, создавая машину, все-таки знает, что эта машина будет работать. Хуже или лучше других, но будет. В литературе не так все просто, бывает ведь, что произведение в конечном счете «не срабатывает», не находит отклика, забывается тут же после прочтения. Но вынести приговор может только тот, для кого это произведение предназначалось, то есть сам читатель. Только он — и никто больше.
А тут получается, что судьбу произведения решает чиновник, решает, так сказать, еще при рождении, произвольно определяя, дозволено ли ему вылупиться из рукописи, обрести жизнь на печатной странице, И добро бы еще был какой-то ценитель высшего класса, обладающий безупречным вкусом и надежно застрахованный от ошибок! Мать честная — годами не печатали Платонова, Булгакова, как только не поносили Ахматову, Пастернака… Ну ладно, этих посмертно «простили», издают теперь, гонят тираж за тиражом — пускай хоть в могиле порадуются. Но изжита ли практика перестраховки, когда пуганый дурак, облеченный должностью, имеет право решать, что можно, а что нельзя пропустить к читателю, что советским людям читать разрешено, а чего не дозволено, — с этим разве покончено? Ладно, в конце концов, не в его, кротовских, рассказиках дело, он на свой счет не заблуждается; строго говоря, будут они напечатаны или не будут — от этого ничего не изменится, он и в самом деле никогда не претендовал на то, чтобы писать серьезные, проблемные вещи, ставить вопросы большой общественной значимости. Но представим себе, что вот сейчас у кого-то — пусть даже из маститых — лежит на столе рукопись, способная действительно потрясти читателя, сразу изменить всю картину сегодняшней нашей литературы; много ли у такой рукописи шансов стать книгой? Черта с два. Чем вещь острее, проблемнее, тем труднее приходится ей в редакции, — это уже закон, общее правило, все об этом знают — и принимают как должное. Естественно: мол, редакторов тоже можно понять, не от них зависит, и тому подобное. Да до каких же пор?
Вадим утешительно подумал, что на наш век, во всяком случае, хватит; тут в дверь стукнули, и голос соседки крикнул, что его к телефону.
— Привет, Вадик, — послышался в трубке голос Векслера. — Хорошо, что ты уже дома, я не был уверен — позвонил наугад. Слушай, на будущей неделе мне, наверное, придется отчаливать. Как насчет того, чтобы провести вечер вместе?
— Сегодня?
— Ну или завтра, как тебе удобнее. Насчет воскресенья я пока не уверен. А сегодня у тебя творческое настроение?
— Да уж, творческое — дальше некуда… Нет, так сижу.
— Ну так подваливай! Давай прямо в гостиницу, а то ведь у вас на нейтральной почве и пообщаться негде — насчет увеличения сети кафе в газетах лет двадцать уже, помнится, пишут, да что-то пока результаты мало заметны. Неподъемная, видать, задача для народного хозяйства. Ну так как?
— Да я не знаю… Туда-то, наверное, и не пустят — в интуристовские гостиницы вход, я слыхал, по каким-то карточкам…
— Да, — Векслер хохотнул, — портье у вас тут бдительные, это точно! Но тебя пропустят. Ты только скажи, к которому часу, и я буду ждать у входа.
— Не надо, — отказался Вадим, ощутив вдруг всю унизительную нелепость ситуации: чтобы его, ленинградца, какой-то иностранец проводил в ленинградскую гостиницу. — Зачем непременно под крышу куда-то лезть? Погода сегодня нормальная, походим лучше по улицам. Я, например, люблю такие вот весенние вечера, что-то в них такое…
— А что, это идея, — согласился Векслер. — Просто я думал поужинать вместе тут в ресторане, но если ты предпочитаешь прогуляться, давай погуляем.
Договорились встретиться на Стрелке, у южной ростральной. Векслер оказался точен — уже ждал, когда подошел Вадим.
— Это ты и в самом деле хорошо придумал, — сказал он, когда они перешли на Университетскую набережную и постояли у парапета, глядя на неповторимую панораму левого берега. — Вечер действительно замечательный, такие весной бывают в Стокгольме — небо чистое, чуть зеленоватое и светится как-то по-особому, словно уже к белым ночам примеривается…
— Красивый город?
— Стокгольм? — Векслер пожал плечами. — Ничего. Комфортный, богатый до сумасшествия — даже по западным стандартам. Таких витрин, как у шведов, я вообще нигде не видал. А что касается красоты, то — хочешь верь, хочешь не верь — большей, чем вот это, — он мотнул головой, указывая через реку, — нету нигде в мире. Нет, я не про весь Питер, тут у вас тоже такие есть трущобки — будь здоров… А новые дистрикты, районы по-вашему, ну что про них скажешь? Обычное стандартное убожество, массовая дешевка. Но вот это… — Он помолчал, покачивая головой. — Это выше понимания, в голове не укладывается, как можно было создать такое — причем смотри, все вроде бы просто, но как гениально уравновешено — Сенат, Адмиралтейство, монферрановский купол — и Всадник посреди всего этого, уму непостижимо… Какой там, к черту, Стокгольм! Слушай, а что ты сегодня смурной какой-то?
— Да так, — не сразу ответил Вадим. — Настроение хреновое, не знаю даже… А впрочем, чего там. Я тебе говорил, помнишь, еще по зиме отнес в журнал два рассказа, — так вот, письмо сегодня получил из редакции. Отфутболили снова мои опусы, вот такое дело. Понимаю, что глупо расстраиваться, а все равно муторно как-то. Главное, рецензент один из этих рассказов однажды уже читал и всячески расхваливал. А теперь он же и задробил.
Векслер тоже помолчал.
— Жаль, — сказал он наконец. — Сочувствую, Вадик, но что делать? Вероятно, это издержки профессии, а? Я не помню сейчас, про кого из знаменитых читал: кто-то из западных, может, даже Хемингуэй, тоже вот так рассылал рассказы по всем журналам, никто не брал, у него уже даже на почтовые марки денег не было. А потом вдруг как прорвало — редакции стали драться за его рукописи…
— Ну, я на этот счет спокоен, за мои драться не станут.
— Да, у вас, конечно, положение более сложное. С западными издателями дело иметь проще.
— А черт их знает… — отозвался Вадим. — Я, понятно, судить могу только понаслышке… Но тоже не думаю, чтобы они у вас там такие были добрячки и опекали начинающих авторов.
Векслер рассмеялся.
— Добрячки? Вадик, наши издатели — это тиранозавры. Знаешь, были такие ящеры — высмотрел добычу, подкрался — и хряп пополам какого-нибудь зазевавшегося птеродактиля, тот крякнуть не успеет. И опекают они не авторов, а собственный счет в банке, но именно этим фактором все и объясняется. Такой тип в упор не видит автора, он для него вообще не персона, но если референт доложит ему, что данный автор перспективен в смысле коммерческого успеха, зеленая улица рукописи обеспечена, через месяц книга уже на прилавках. И тиражи, кстати, такие, что вам тут и не снились, хотя у вас любят козырнуть большими тиражами. Помилуй, тридцать тысяч на такую страну, разве это тираж? А полтораста, двести — так это у вас только мэтры такое имеют, лауреаты разных там премий. А Франсуаза Саган, когда принесла в издательство свой первый роман, — кто ее знал, никому не известная соплюха, верно? — так вот, в одной Франции эту ее «Здравствуй, грусть» за первый только год намолотили четыреста тысяч экземпляров… Я уж не говорю о переводах на все европейские языки, причем мгновенно, и не говорю о бесконечных переизданиях. Да что там… Не помню, кто ее первым открыл — Галлимар, что ли, — но они сразу учуяли: ага, тут можно сделать бизнес. И сделали! Кстати, и ее не забыли — она уже через год была миллионершей. Нет, ты пойми правильно, я не пропагандирую нашу издательскую систему, ставка на коммерческий успех приводит и к тому, что порнуху гонят не меньшими тиражами…
— Вот именно, — сказал Вадим. — Маркиз де Сад в общедоступном пересказе, с иллюстрациями. Тоже, знаешь, хрен редьки не слаще.
— А я что говорю? Просто там больше выбора, издателей много, и вкусы у них разные: одним подавай ангажированную литературу, другим — секс, третьим — что-нибудь авангардистское под Мишеля Бютора, так что, понимаешь, выбор за тобой. Каждый несет рукопись к тому издателю, кто ему ближе по взглядам. Я, кстати, готов признать, что теоретически ваша система совершеннее: у вас издатель не идет на поводу у публики, а сам формирует ее вкусы, подтягивает до определенного уровня. Но это теоретически, как в старой песне поется: «Гладко было на бумаге… « А на практике получается, вот как с тобой. Кому-то ты пришелся не по душе, может, с кем-то поругался когда-то, я не знаю, в жизни ведь разное бывает, верно? И представь себе, что у этого твоего недоброжелателя связи в литературном мире, да ему достаточно звякнуть одному-другому — и тебя уже в любой редакции встретят как зачумленного… Тем более что редакций-то этих раз-два и обчелся. Поэтому я и говорю: у вас труднее, слишком все централизованно — включая и возможность перекрыть кислород… Жаль, конечно, потому что способности у тебя, на мой взгляд, несомненные. Насчет таланта не скажу, это пока судить трудно, да и не с моей квалификацией, но просто вот как читатель могу сказать точно: писать ты можешь. Если бы еще мог печататься…
— Да ладно, успею, — отозвался Вадим.
— Успеть-то успеешь… Только, я думаю, для автора годами сидеть в ожидании выхода к первому читателю это примерно то же самое, как у нас бывает: окончит парень технический колледж, а потом со своим инженерским дипломом ишачит где-нибудь мелким клерком. Дисквалификация происходит, понимаешь, тут и забываться кое-что начинает, а главное — психику подтачивает. А это ведь тоже фактор… особенно в творчестве.
— Еще какой…
— Вот об этом и речь. Слышь, Вадик… А почему бы тебе не попробовать напечататься там?