Часы
Шрифт:
– А ты что мне за уставщик? Я ее не оскорбляю, не ос... кор... бляю! а просто гоню ее. Я тебя еще самого к ответу потяну. Чужую собственность затратил, на жизнь свою посягнул, в убытки ввел...
– В какие убытки? – перебил Давыд.
– В какие? Платье испортил – это ты за ничто считаешь? Да на водку я дал людям, которые тебя принесли! Всю семью перепугал да еще фордыбачится? А коли сия девица, забыв стыд и самую честь...
Давыд рванулся с постели.
– Не оскорбляйте ее, говорят вам!
– Молчи!
– Не смейте...
– Молчи!
– Не смейте позорить мою невесту, – закричал Давыд во всю голову, – мою будущую жену!
– Невесту! – повторил отец и выпучил глаза. – Невесту! Жену! Хо, хо, хо!.. (Ха, ха, ха, – отозвалась за дверью тетка). Да тебе сколько лет-то? Без году неделю на свете живет, молоко на губах не обсохло, недоросль! И жениться собирается! Да я!.. да ты...
– Пустите, пустите меня, – шепнула Раиса и направилась к двери. Она совсем помертвела.
– Я не у вас
– Эй, Давыдка, опомнись! – перебил отец, – посмотри на себя: ты растерзанный весь... Приличие всякое потерял!
Давыд захватил рукою на груди рубашку.
– Что вы ни толкуйте, – повторил он.
– Да зажми же ему рот, Порфирий Петрович, зажми ему рот, – запищала тетка из-за двери, – а эту потаскушку, эту негодницу... эту...
Но, знать, нечто необыкновенное пресекло в этот миг красноречие моей тетки: голос ее порвался вдруг, и на место его послышался другой, старчески сиплый и хилый...
– Брат, – произнес этот слабый голос. – Христианская душа!
XXIII
Мы все обернулись... Перед нами, в том же костюме, в каком я его недавно видел, как привидение, худой, жалкий, дикий, стоял Латкин.
– А бог! – произнес он как-то по-детски, поднимая кверху дрожащий изогнутый палец и бессильным взглядом осматривая отца. – Бог покарал! а я за Ва... за Ра... да, да, за Раисочкой пришел! Мне... чу! мне что? Скоро в землю – и как это бишь? Одна палочка, другая... перекладинка – вот что мне... нужно... А ты, брат, брильянтщик... Смотри... ведь и я человек!
Раиса молча перешла через комнату и, взяв Латкина под руку, застегнула ему камзол.
– Пойдем, Васильевна, – заговорил он, – тутотка всё святые; к ним не ходи. И тот, что вон там в футляре лежит, – он указал на Давыда, – тоже святой. А мы, брат, с тобою грешные. Ну, чу... простите, господа, старичка с перчиком! Вместе крали! – закричал он вдруг. – Вместе крали! вместе крали! – повторил он с явным наслаждением: язык наконец послушался его.
Мы все в комнате молчали.
– А где у вас... икона тут? – спросил он, закидывая голову и подкатывая глаза, – почиститься надо.
Он стал молиться на один из углов, умиленно крестясь, по нескольку раз сряду стуча пальцами то по одному плечу, то по другому и торопливо повторяя: «Помилуй мя, го... мя го... мя го!..» Отец мой, который все время не сводил глаз с Латкина и слова не промолвил, вдруг встрепенулся, встал с ним рядом и тоже начал креститься. Потом он обернулся к нему, поклонился низко-низко, так, что одной рукой достал до полу, и, проговорив: «Прости меня и ты, Мартиньян Гаврилыч», поцеловал его в плечо. Латкин ему в ответ чмокнул губами в воздухе и заморгал глазами: едва ли он хорошенько понимал, что он такое делает. Потом отец мой обратился ко всем находившимся в комнате, к Давыду, к Раисе, ко мне.
– Делайте, что хотите, поступайте, как знаете, – промолвил он грустным и тихим голосом – и удалился.
Тетка подъехала было к нему, но он окрикнул ее резко и сурово. Он был потрясен.
– Мя го... мя го... помилуй! – повторял Латкин. – Я человек!
– Прощай, Давыдушко, – сказала Раиса и вместе со стариком тоже вышла из комнаты.
– Завтра у вас буду! – крикнул ей вслед Давыд и, повернувшись лицом к стене, прошептал: – Устал я очень; теперь соснуть бы не худо, – и затих.
Я долго не выходил из нашей комнаты. Я прятался. Я не мог забыть, чем отец мне погрозил. Но мои опасения оказались напрасны. Он встретил меня – и хоть бы слово проронил. Ему самому, казалось, было неловко. Впрочем, ночь скоро наступила – и все успокоилось в доме.
XXIV
На следующее утро Давыд встал как ни в чем не бывало, а недолго спустя, в один и тот же день, совершились два важных события: утром старик Латкин умер, а к вечеру приехал в Рязань дядя Егор, Давыдов отец. Не прислав предварительного письма, никого не предупредив, свалился он, как снег на голову. Отец мой переполошился чрезвычайно и не знал, чем угостить, куда посадить дорогого гостя, метался как угорелый, суетился как виноватый; но дядю, казалось, не слишком трогало хлопотливое усердие брата; он то и дело повторял: «к чему это?» да: «не надо мне ничего». С теткой он обошелся еще холоднее; впрочем, и она не больно его жаловала. В глазах ее он был безбожником, еретиком, вольтерианцем... [43] (он действительно выучился французскому языку, чтобы читать в подлиннике Вольтера). Я нашел дядю Егора таким, каким описывал мне его Давыд. Это был крупный, тяжелый мужчина, с широким рябым лицом, важный и серьезный. Он постоянно носил шляпу с плюмажем, манжеты, жабо [44] и табачного цвета камзол с стальною шпагою на бедре. Давыд обрадовался ему несказанно – даже просветлел и похорошел лицом, и глаза стали у него другие – веселые, быстрые и блестящие;
43
Так в конце XVIII – начале XIX века в реакционных и обывательских кругах принято было называть свободомыслящих, передовых людей. Слово «вольтерианец» было произведено от имени французского философа-просветителя и писателя Вольтера (1694—1778).
44
Плюмаж – украшение из перьев в виде султана; манжеты – кружевные обшлага; жабo – сборчатая кружевная нашивка у воротника.
Присутствие брата, с которым у него было слишком мало общего, который не удостоил его даже упрека, который даже не пренебрегал, а просто брезгал им, – угнетало его... да и расстаться с Давыдом не составляло для него особенного горя. Меня, разумеется, разлука эта уничтожила; я словно осиротел на первых порах и потерял всякую опору в жизни и всякую охоту к ней.
Так-таки дядя уехал и увез с собою не только Давыда, но, к великому изумлению и даже негодованию всей нашей улицы, и Раису, и ее сестричку... Узнав о таковом его поступке, тетка немедленно назвала его туркой и называла его туркой до самого конца своей жизни.
А я остался один, один... Но дело не обо мне.
XXV
Вот и конец моей истории с часами. Что еще сказать вам? Пять лет спустя Давыд женился на своей Черногубке, а в 1812 году, в чине артиллерийского поручика, погиб славной смертью в день Бородинской битвы, защищая Шевардинский редут [45] .
С тех пор много утекло воды, и много часов у меня перебывало; я дошел даже до такого великолепия, что приобрел себе настоящий брегет, с секундной стрелкой, обозначением чисел и репетицией... [46] Но в потаенном ящике моего письменного стола хранятся старинные серебряные часы с розаном на циферблате; я их купил у жида-разносчика, пораженный их сходством с часами, некогда подаренными мне моим крестным отцом. От времени до времени, когда я один и никого к себе не жду, я вынимаю их из ящика и, глядя на них, вспоминаю молодые дни и товарища тех дней, безвозвратно улетевших...
45
Шевардинский редут – одно из главных укреплений в системе русских позиций в великой битве при Бородине (24—26 августа 1812 года). Вокруг Шевардинского редута 24 августа развернулось кровопролитное сражение.
46
Брегет – старинные часы работы французского мастера Бреге; они показывали, кроме часов и минут, числа месяца; репетицией назывался особый механизм в часах, отбивавший время.