Чайная книга
Шрифт:
…Ягдашкин восседает в коляске и смотрит насмешливо, с издевкой. В губах — набрякшая, пропитанная слюной сигарета.
— Харю, сволочь, тебе разобью. — Я подступаю к нему со сжатыми кулаками.
— Давай! — не возражает Ягдашкин, — Только, падло, на равных! Садись вот на стул — тогда посмотрим! Давай усаживайся!
Наверно, я устал. Не могу подобрать достойного ответа, хоть тресни. Тупо смотрю, как тлеет на койке обугленный матрац. Потом решительно оголяю лежак до железа, знаком подзываю санитара, вытряхиваю Ягдашкина из коляски,
— Утром пообщаемся, — обещаю я Ягдашкину и выхожу из изолятора.
— Садись на стул! — летит мне вслед. — Садись на стул, урод! Садись на стул!
…Поздняя ночь. Я распахиваю окно: хочется свежего воздуха. Адская тьма, освещен лишь больничный двор, да не спится еще нескольким горемыкам из общежития. Захолустная планета, вращающаяся вокруг черной дыры. И вдалеке, единственной звездой чужой вселенной, мерцает неизвестная точка — загадочный, бессмысленный маяк неясного назначения. Мир испарился, боги умерли. Смотрю на компьютер. Поиграть? Царь Гнида уже вплотную приблизился к созданию атомной бомбы. Устраиваюсь на банкетке, медленно засыпаю.
Три часа ночи. Звонок.
Рыло.
Полчетвертого. Устраиваюсь на банкетке. Наверно, сплю.
Семь часов. Звон ведер, тявканье санитарок. Утро. Редкие скучные стуки и хлопки в коридоре, происхождения которых не хочется знать.
Кофе! У меня остался пакетик кофе. Это вселяет в меня слабое подобие оптимизма.
К половине девятого я уже в полном сознании. Надеваю куртку, спускаюсь в приемник, по дороге заглядываю в окошечко изолятора: Ягдашкин мирно спит. Поздравляю всех с добрым утром. Беру журнал, пишу лаконичный отчет. Первая фраза: «Дежурство прошло несколько напряженно…»
Беру под мышку свежие истории, выхожу из корпуса, иду в административное здание на отчет. Кланяюсь начмеду, осторожно пристраиваюсь на краешек кресла. Вспоминаю Аспиряна, исподлобья наблюдаю за Татьяной Ильиничной — не сдует ли челку. Нет, сидит с поджатыми губами, алчет крови.
— Так. Доктор, а где здесь страховой анамнез?
Вскидываюсь, смотрю. Отказная история, заведенная за каким-то лядом на отбуцканного «Чебурашку» — того, что убрался вон по собственному почину и к общему удовольствию.
— Татьяна Ильинична… он ведь сам ушел, без предупреждения…
— И что с того? Вы делаете запись (вот она!) и ни слова не пишете о наличии у больного листка нетрудоспособности. А завтра он может обратиться с жалобой…
Сижу повесив голову. Раздумываю, что лучше ей вышибить: то ли мозги, то ли стул из-под жопы. Оба варианта заманчивы, оба желанны. Да, разумеется, только так — сначала второе, после — первое.
Впрочем, проступок мой мелкий, из часто встречающихся, и много времени на меня не тратят. Отпускают, заморив червячка.
Иду через больничный двор, преувеличенно вежливо киваю встречным.
Девять утра, бабуля на месте. Пятиминутка. С мстительным замиранием сердца закладываю Ягдашкина. Поедет домой, стервец.
Девять двадцать. Бабуля в ординаторской.
— Вы знаете, — говорит она мне доверительно, — я ведь раньше работала в кожно-венерологическом диспансере.
Я знаю. Изображаю изумление: надо же!
— Да. И вот однажды прихожу на работу и возле дверей сталкиваюсь с парнем. Он меня и спрашивает: что, тоже сюда ходишь? Сколько крестов? А я ему и говорю: четыре! — Бабуля не удерживается, начинает мелко хихикать. У меня на месте лица — гипсовая маска. — А потом я сижу уже в лаборантской, в халате и чепчике. И он заходит. Увидел меня — так и оторопел. А я ему так строго: теперь посмотрим, сколько у вас крестов!
С жалобным смешком поднимаюсь, выхожу как бы по делу и иду в неизвестном направлении. Подъезжает Ягдашкин, натужно просит прощения. Я его не прощаю.
— Вы отобрали у меня настойку, — нагло напоминает он тогда. — Между прочим, это мое имущество. Вы обязаны вернуть.
Не говоря ни слова, сворачиваю в сестринскую, беру с подоконника чекушку с нектаром на донышке, отдаю.
— Забирай, жри. Может, сдохнешь, — напутствую я его и отправляюсь дальше.
Все дальше, и дальше, и дальше… пока не замкнется круг.
Мне бы уехать, но это нереально: на железной дороге — долгий, иррациональный перерыв. Но ничего — еще три! всего каких-то три часа! И главное: мне больше нет дела до телефона. Уже пошло чужое время, и я недосягаем.
Нет, не стоит себя обманывать: три часа мне не продержаться. Решительно разворачиваюсь, тороплюсь к бабуле. Сейчас что-нибудь сочиню, наплету. Неважно что: дом рухнул, живот заболел, вызвали в Государственную думу. Между прочим, последний вариант прошел бы на ура. Не возникло бы и тени сомнений.
Вхожу, преобразуюсь в Герасима, стоящего пред очами всесильной барыни. Так оно, кстати сказать, и есть. У нас ведь крепостное право, разве что бабуля — по причине преклонных лет и общего развития — не вполне это сознает, а потому и не пользуется на полную катушку.
Бабуля, выслушав мою просьбу, демонстративно смотрит на часы. Строго хмурится, но тут же благосклонно улыбается. Она питает ко мне слабость, ей доставляет удовольствие миловать и карать.
— Иди, — говорит она, светлея лицом.
Я исчезаю. Так, вероятно, выглядит аннигиляция: был объект, и вот его уж нет.
Словно в сказке, оборачиваюсь волшебным вихрем, лечу не разбирая дороги. И сторонятся, завидев меня, все другие народы и государства.
Не веря, что свободен, спешу на станцию. В голове — отравленный болотными парами вакуум. Дорожки пустынны, улиточное время вышло, да и подморозило за ночь. Тяжко им, поди, бедолагам.