Чайник, Фира и Андрей: Эпизоды из жизни ненародного артиста.
Шрифт:
А на следующий день уже флиртовала с другим. Мальчишки стонали, даже спали под ее окнами, чтобы увидеть утром свою возлюбленную, выходящую из громадного подъезда Дома композиторов.
Однажды Поля вдруг заявила мне, слегка картавя: «Вот возьмешь первое место на конкурсе Чайковского, тогда я буду твоя! А пока отдыхай». Слова эти я носил в душе, как талисман.
Пролетели два последних, мучительных года учебы. По воле Екатерины Фурцевой я оказался среди одиннадцати советских участников конкурса Чайковского. Победил. Дал потом целую серию праздничных концертов, без конца вертелся на телевидении, был приглашен на торжественный прием в Кремле. На приеме носил Фурцеву на руках. Она была здорово навеселе, хохотала и не сопротивлялась.
Еле
Поля сдержала свое слово, я заметил, что она была голенькая, в одном прозрачном пеньюаре. Вручил ей букет, поцеловал ее, погладил ее чудесное тело и… ушел.
По дороге домой – грустил и смеялся над собой. Моя идеальная возлюбленная, о которой я так долго мечтал, оказалась не влюбленной в меня романтической девочкой, а деловой дамой, хладнокровно пробующей на вкус выгодного жениха.
Следующий раз я увидел Полю в Лос-Анджелесе в 1985 году. В артистической, после моего сольного концерта. Мы поболтали, пококетничали и разошлись.
Ноктюрн ре бемоль мажор Шопен написал в возрасте 26 лет. Эта пьеса повествует о любовных переживаниях композитора. Восторг и отчаянье сменяют тут друг друга. Личная жизнь композитора была непроста – его связь с госпожой Жорж Санд вовсе не похожа на идиллический роман.
Характерные польские ритмы и интонации в этом ноктюрне – это голос самого Шопена. Кроме того, мы слышим и женские голоса. В заключении пьесы в музыке как бы воспроизведен диалог двух женщин. Успокаивающих мятущуюся душу Шопена. В самом конце пьесы в музыке ощущается умиротворенность, душевный покой. Эту пьесу можно назвать музыкальной квинтэссенцией любовного чувства или проникновенным «портретом любви». Ноктюрн ре бемоль мажор вошел в саундтрек одного из лучших фильмов о Джеймсе Бонде – «Шпион, который меня любил».
Капустник
Так называемая «советская пианистическая школа» – это очень консервативное образование. Она дала мне базу, без которой я не смог бы самостоятельно двигаться в том направлении, в котором сейчас двигаюсь.
ЦМШ шестидесятых была похожа на конвейер. Нам преподали все лучшее, что имела русская пианистическая школа конца XIX века. Я счастлив, что застал именно такую школу. Примерно тогда, когда я закончил ЦМШ (в начале семидесятых), началась агония Советского Союза, прекрасные старые преподаватели музыки, последние носители дореволюционной русской культуры, начали, как по команде, умирать. Умирали старики, умирали и молодые – Зак, Флиер, Оборин, Стасик Нейгауз, Борис Землянский… Подходило время уплаты по счетам. Советская культура должна была тогда встать, наконец, на собственные ноги, сойти, наконец, с дореволюционных еще костылей. Своих ног у советской культуры не было, было только министерство культуры.
Летом 1973 года я закончил ЦМШ. У нас существовала традиция – на последнем звонке выпускники устраивали капустник. Сценарий написали мы с моим другом Левоном Амбарцумяном у него на даче. Писали легко, хохотали, о самоцензуре и не вспоминали. Очень уж много обид накопилось за 12 лет каторжных школьных работ. Хотелось хоть как-то отыграться. Мы написали музыку. Нарисовали декорации, подготовили сцену в актовом зале. Установили акустику. Перед спектаклем струсил наш записной клоун, скрипач Леша Бруни.
– Не-e, я не могу, она же в зале сидит, ребя-ята, пощади-ите!
Представление началось. Из последних сил поборов страх, Леша выскочил на сцену в белом халате и колпаке, с большим красным крестом на заднице и с клизмой в руках. Леша изображал нашу школьную врачиху, сидевшую в первом ряду. Я сопровождал его выход идиотской бравурной музыкой а ля Прокофьев. Леша потихоньку вошел в роль – прыгал, как горилла, ставил присутствующим клизмы, долдонил назойливо осточертевшие всем лозунги советского зравоохранения. Те, к кому Леша прикасался, демонстративно «умирали» или начинали хромать, кривели, хватались за сердце. Я тихо заиграл траурный марш из знаменитой сонаты Шопена. В зале смеялись все, кроме врачихи. Она беспомощно оглядывалась, интуитивно искала глазами начальство.
Из динамиков заревел «Полет валькирий». Я вылетел на сцену, как Баба Яга, на метле. Изображал нашу учительницу по биологии, старую деву, сталинистку и садистку – «ботаничку», как ее звали. Эта свирепая женщина унижала детей, громко кричала, топала ногами, могла и ударить. Не успокаивалась, пока не доводила жертву до истерики. Я был вооружен автоматом, гранатами и линейкой. Ботаничка особенно часто придиралась к школьникам с длинными волосами и к школьницам, носившим короткие юбки, устраивала скандал и вызывала в школу родителей. Я мерял линейкой волосы мальчикам и юбки девочкам и «убивал» их моим игрушечным оружием. На музыку Вагнера мы наложили дьявольский хохот фальцетом, взрывы, автоматные очереди и душераздирающие крики. Ботаничка, сидевшая в зале недалеко от врачихи, встала, резко поправила блузку и, щурясь и сжимая кулаки, покинула зал. Зазвучал траурный марш – это я за сценой хоронил ее жертвы.
Затем мы организовали на сцене наш цээмшовский буфет. За стойкой «работали» выпускники, изображавшие ласковых работниц буфета – бессовестных воровок. Они кормили «детей» вырезанными из картона биточками. «Дети» с аппетитом их пожирали, а потом хватались за животы, падали и бились в агонии, протягивая руки к буфетчицам и вопрошая: «За что? За что, тетя Катя?» Суровая тетя Катя-буфетчица хладнокровно стреляла в умирающих из половника и наполняла украденными продуктами авоськи. Покинула сцену под хохот и рукоплескания публики.
Я поддал жару в траурном марше, а замечательная художница Ира Тимофеева, круглая отличница с первого и до последнего класса ЦМШ, носила по сцене портреты погибших в буфете детей-героев.
Не все наши шутки вышли такими мрачными. В консерватории, на первом курсе теории музыки, студенты должны были прослушать цепочку из восьми аккордов и определить каждый аккорд – его тональность, название и функции. В ЦМШ нам проигрывали цепочки от 16 до 24 аккордов. Их нужно было запомнить после двух проигрываний. Когда мы потом на экзамене в консерваторию слушали их восемь аккордов – нас смех разбирал. А ребята из других школ шипели – этих цээмшовцев натаскали, как обезьян, как с ними соревноваться? На нашем капустнике мы «усложнили» испытание; выпускнику, изображавшему нашего теоретика, приделали огромный нарисованный лоб с множеством морщин. Этот «лоб на ногах» не играл нам аккорды – он их «думал», меняя выражение лица, в зависимости от аккорда и тональности. Пародируемый нами замечательный педагог Лев Калужский хохотал и радовался нашей выдумке.
В самом конце мы провели «парад уродов» – все объекты нашей пародии взялись за руки, образовали фронт и начали из глубины сцены мерное наступление на зрителей, как каппелевцы в фильме «Чапаев». Из динамиков доносилась начинающаяся с тишайшего пианиссимо и усиливающаяся до рвущего барабанные перепонки грохота и скрежета тема фашистского нашествия из седьмой симфонии Шостаковича.
Через пятнадцать минут в зал прибежал директор ЦМШ. Орал, грозил и плевался. За полчаса до этого мы продернули его на сцене. Он был представлен ослом с табличкой «ИО-ИА». Потому что на самом деле он и был ИО – исполняющим обязанности. Нашего настоящего, всеми любимого, директора Анастасьева к тому времени в школе уже не было – он ушел на повышение. А к нам пригнали обычного «директора советской школы».