Чего не было и что было
Шрифт:
Вот этот свободный человек мне и вспоминается. Плох или хорош, но свободен-то он, в свою силу, был. И был «гражданином»… Земного шара? Что ж такое! Это «гражданство» — крепкое, верное, основное. А лучше разве наше упрямое «подданство» и нытье, что где уж, мол, нам, куда уж… Дождемся России, вернемся, ну тогда?..
Нытье ли с роспуском, стылое ли доктринерство, самодовольство ли ребяческое, — во всех случаях тоже ленивое нежелание учиться жить по-новому, — в свободе. Главного секрета свободы не открыли, — самоограничения. А оно так глубоко идет, что касается даже… свободы правды.
«…Черта моей психологии: я едва знаю, едва верю, едва допускаю, что мне «современничают»
Розанов абсолютно не был способен ни на какое самоограничение. Свободу его «слова» ограничивала заботливая цензура, а вопроса о «свободе правды», которую внешние рамки почти не могут сдерживать, — этого вопроса Розанов бы даже не понял. Да один ли Розанов? Как, скажут, о своей правде, — и не говорить вовсю, с полной свободой? Урезыванье — не измена ли правде, не измена ли своему первому долгу, не безнравственно ли это? (Розанов, положим, выразился бы иначе, ведь он даже не знал, через «е» или через «ъ» пишется слово «нравственность».)
Да; между тем, стоит лишь понять, что живешь в действительной свободе, что «правда» твоя — у тебя в руках, что она — и ты сам — на твоей одной ответственности, — как тотчас задумаешься: не всякий шаг сделаешь, не всякое слово скажешь о своей «правде». И о личной (розановский роспуск, самовыворачиванье) и, тем менее, о «последней» своей правде, — верований, убеждений и т. д. Если мы стремимся сделать ее общим достоянием — непременно будем мы искать ей меру, ради нее же самой, чтобы она могла быть воспринята «современничающими» нам людьми.
А, впрочем, стоит ли говорить об этом, когда зарубежная наша «провинция» еще с первыми начатками воспитания не справилась? Не освоилась со свободой; не привыкла к мысли, что теперь полагаться не на кого: сама себя вовремя не остановишь — сам за себя, и за свое, ответишь.
Да, наконец, последняя-то правда? У кого она сейчас оформлена, не шаткая, не валкая, не в тумане?
Вот и этим, кстати, недурно бы заняться. Прояснением. Тоже дело немалое.
ДУШУ ПОТЕРЯТЬ
В прошлый раз я позволил себе заметить, относительно журнала «Совр. Зап.», что это, при всех своих случайных достоинствах, не совсем «журнал». «Совр. Зап.», говорил я, не имеют одного лика, распадаются по кускам, ни к чему определенного отношения не высказывают, вообще у них нет линии. Это мнение не мое только, но общее. И даже не мнение; пожалуй, это факт, имеющий свои последствия. Недавно, например, послал приветствие журналу — П. Б. Струве, увидев в нем многое, ему близкое. Другие (совсем другие!), повернув журнал нижним углом, видят близкое себе.
Г. Вишняк защищает свое детище и от Струве, и от какого-то полукоммуниста из «Дней». Защиту от моих скромных упреков «Совр. Зап.» поручили г. Степуну (далее г. Степун в своих «Литер. Заметках» «переходит прямо к журналу нашему, и очень его «журит»).
Я не имею ни возможности, ни способности писать так пространно, как г. Степун. Я не могу, поэтому, останавливаться на прямых, иногда комических, недоразумениях, которыми полна его взволнованная критика. Что ж делать, если некоторые места из напечатанных у нас статей г. Степун так не понял, как незнакомый язык не понимается? Мне только жаль, что, строя свою критику на этом своем непонятии, он впал в напрасное огорчение.
Я-то, мне кажется, г. Степуна прекрасно понимаю. И, в меру этого понимания, нахожу, что «Совр. Запискам» не следовало именно ему поручать свою защиту от упреков в неопределенности. Кто, как не г. Степун, сам, — живое воплощение «артистической» неопределенности? (Может ли неопределенность — воплощаться? Вот, оказывается, может…) Г. Степун как бы видимое, осязаемое «ни два, ни полтора». Или два и полтора, чего хочешь, того и просишь, куда обернешь — то и найдешь. Ведь даже сами «С. 3.», — к чести их замечу, — терпят-терпят это мягкое, всецветное переливанье, да вдруг уж сил нет, и бросаются из разных углов: ох, не мучай, скажи, наконец: два или полтора? Так или эдак? Да или нет?
Но г. Степун никогда не сдается. С обезоруживающей обстоятельностью и пространностью уговаривает нетерпеливых, полувозражает — полусоглашается, и выходит как-то так, что вообще не нужны «да» и «нет», разве в голой физике; если, например, у тебя оружие в руках, тогда может возникнуть вопрос о да и нет: промахнусь или убью? Это особенно зачаровываю-ще действует на возражателей из самих «Совр. Записок»: редакторы — наиболее мирные люди, какие есть на свете, об «оружии» слышать не могут; если да и нет связано с оружием, с «мечом» (особо страшный, почему-то, вид оружия) — то пусть проваливаются с ним и да, и нет, и два, и полтора.
Что до нас касается, мы не боимся физики, — так же, впрочем, как и метафизики. Мы сами, на всякий прямой вопрос, всегда готовы дать прямой ответ, по нашему убеждению (ошибочному, быть может, но это уж другое дело). Поэтому мы и вправе говорить, что время наше требует определенных утверждений и определенных отрицаний. Большевизму и большевикам мы говорим самое немерцающее «нет»; как его ни верти, оно со всех сторон будет «нет». Основание его — твердый камень, оттого и непримиримость наша, не во гневе будь г. Степуну сказано, — «твердокаменная». Он говорит: «Задача эмиграции вовсе не в твердокаменной непримиримости…», но посмотрите, какой и тут словесный изгиб: задача эмиграции… Кто же говорил, что непримиримость — задача? Мы, и другие, не потерявшие еще волю, говорим очень точно: непримиримость — не задача эмиграции, но ни одной своей задачи без непримиримости (твердокаменной!) эмиграция выполнить не может и не выполнит. Пусть г. Степун укажет нам, какие именно соглашатели выполнили задачу эмиграции, или какую именно они призваны выполнить, по его мнению. Если соглашатели будут указаны прямо, а задача эмиграции, определена точно, — мы признаем, что ошибались. А до тех пор будем стоять на вышеприведенном, очень ясном, утверждении; и… будем неотступно искать и требовать везде, — в журнале, в статье, во всех словах, сказанных и написанных, — определенных отрицаний, ясных утверждений.
Вот еще один, последний, пример неуловимости того, чего хогет г. Степун (или не хочет). Крутой поворот журнала
«Путь» может, по мнению критика, «вызывать тревогу, заботу, волнение». Но что это за поворот, почему он вызывает тревогу и т. д. — г. Степун ни сам, — Боже сохрани, — не определяет, ни другим не позволяет; считает «недопустимым». Вот только это одно и утверждается: нельзя допустить. Если бы я имел власть что-нибудь допускать или не допускать в «Нов. Корабле», я бы не допускал критики не мотивированной, не обоснованной, и притом объяснил бы автору, почему именно его статья «недопустима»… Или, если б я прочел где-нибудь отзыв о «Пути», что, мол, «я волнуюсь, поворот крутой — недопустимый…» и точка — я бы, конечно, стал такой отзыв критиковать, как сейчас критикую отзыв г. Степуна.