Чехословацкая повесть. 70-е — 80-е годы
Шрифт:
— А ты знаешь, куда теперь поедешь? — спросил я его.
— Да, — сказал он. — Домой, к дедушке.
— Нет, Витек, — снова принялся я объяснять, — сначала поедешь в другую больницу. Там будут дети, такие, как ты. Когда совсем поправишься, тогда только дедушка за тобой приедет.
Он шел вприскочку рядом. И не спускал с меня больших — по плошке — глаз. Сначала молчал. Потом подпрыгнул и чему-то хитро улыбнулся. И наконец не выдержал — проговорил нараспев:
— А я в больницу не пойду, не пой-ду! Поеду домой к дедушке — вот!
— Не
Инсценировать удивление мне не потребовалось.
— Не-а, не пойду, — подтвердил он еще раз. — Но я дедушке обещал, что тебе не скажу!
У входа в клинику он дернул меня за рукав:
— Не скажешь ему, да?
Нет, вы подумайте! Хорошенькое дело! Пан лесник, кажется, и вправду собрался везти внука прямехонько домой. Проконтролировать это мы не сможем… Лекарство он у нас получит, так что, по его рассуждению, все будет в порядке. В детское отделение они не явятся, и все. И как это мы не сообразили раньше? Старый Узел достаточно яркая индивидуальность, чтобы поступить, как он считает нужным.
Я попросил их зайти еще раз, когда мальчик переоденется. В коротких штанишках и тенниске Витек был тоненький, как былинка.
— Так что? Вы, кажется, хотите внести коррективы в наши планы? — обратился я к деду. — Ребенок пока еще не может находиться дома, уверяю вас.
Он покраснел.
— Выболтал все-таки, гаденыш, — погрозил он внуку. — Хотел его немного подкормить, пан профессор. Вы только гляньте на него — кожа да кости! А у меня он получал бы цельное молоко, напек бы ему пышек… Такой ведь был хороший паренек. А сейчас?..
Я решительно замотал головой:
— Пока никак нельзя, поверьте. Такая операция не шутка! Что, если у него опять начнутся приступы?
Он стоял передо мной, высокий, плечистый, но беспомощный и растерянный, как ребенок.
— Но почему должны начаться приступы? Вы говорили, все уже в порядке!
И как тогда, когда пришел к нам с внуком первый раз, беспокойно заходил из угла в угол. Дойдя до середины кабинета, всякий раз нагибал голову и дугообразным движением снова ее поднимал.
— Те приступы уже не могут начаться, пан профессор… — убеждал он себя с тревогой.
Мне стало жаль напрасно его мучить. И все-таки он должен был понять, что ребенок еще не вполне выздоровел. Рана должна окончательно зажить.
— Приступов, надо полагать, не будет, — сказал я, — но борьба не кончена. Больному требуется время, чтоб прийти в себя даже после аппендицита, а тут дела значительно сложней. Витеку следует быть под наблюдением, потребуется повторить анализы…
Узел остановился против меня, заложив руки за спину:
— Да я бы его каждую неделю привозил. Вы бы его осматривали.
— Дело не только в этом. В детском отделении есть психиатр. Он ежедневно будет наблюдать ребенка. Надо ведь знать, по-прежнему ли у него в порядке с головой.
— Так вы считаете… рассудок… это могло сказаться?.. — перепугался старик.
Витек хихикал в ладошку.
— Нет, — успокоил я его, — не надо думать, что ему это грозит. Но если вы в лесу высаживаете деревца, вы ходите смотреть, все ли у них как надо? Не оставляете на произвол судьбы?
— Это так, — согласился лесник.
— Ну вот. Мы тоже хотим довести работу до конца. Когда его выпишут из детского отделения, тогда можно будет за него не волноваться.
Я долго еще уговаривал его, пока он не смирился.
— А я-то думал, Витек, будем с тобой дома… — наконец вздохнул он.
Мальчик понял, что дед капитулировал, — хмуро стукал ногой по журнальному столику.
— Что ж, быть по-вашему, пан профессор, — пообещал старик. — Как-нибудь перетерпим.
Тут я не удержался и спросил, откуда у него эта привычка ходить по комнате, так странно наклоняя голову. Он засмеялся:
— А это вот от чего. Я живу в старом доме с рожденья. Там низкая горница и вдобавок балка на потолке. Приходится нагибать голову, чтобы не стукнуться. И у отца была такая же привычка — он был еще выше меня. Придешь куда-нибудь, забудешь, что не дома, и наклоняешься — даже в трактире, у нас в деревне. Мужики надо мной смеются…
На прощанье дед долго тряс мне руку и благодарил. Мальчонка, задрав нос, проплыл мимо — в его глазах я был предателем.
Секретарша переключила меня на неизбежный разговор — ходатайство по поводу больного, который даже еще не поступил к нам. Дает мне протокол заседания кафедры, чтобы я его завизировал. Потом кладет передо мной три письма с заготовленными набросками ответов. Все письма от читателей моей популярной статьи в газете. Я бегло просматриваю письма. Стоп, на этом надо задержать внимание! Какая-то женщина пишет об онемении одной стороны тела. Это характерный симптом. Однажды мы вот так же, по письму, обнаружили опухоль мозговых оболочек, которую прекрасно удалось убрать. Теперь этот человек вполне здоров.
— Еще несколько посетителей, профессор.
Среда — единственный день, когда мы не оперируем, и, естественно, должен вместить в себя все, включая информацию о больных. «День открытых дверей, — говорит о нем пани Ружкова. — Но попробуйте в них уйти», — добавляет она при этом.
Разговоры с родственниками больных я не очень люблю. Что отвечать на благодарности и дифирамбы, которые почти всегда утрированы? Еще трудней ответить на упреки в тех случаях, когда помочь не удалось. По существу, они тоже утрированы.
Тебя благодарят, а ты стоишь как у позорного столба, поскольку знаешь: именно у этого больного на завершающем этапе выскользнул кровоточащий сосуд, и операция угрожающе затянулась. Хорошо, если добавление наркоза пройдет без последствий. Другие обвиняют тебя в том, что их близкий не перенес хирургического вмешательства. Без операции он, быть может, прожил бы еще несколько месяцев. Быть может. И все же… разве мы не обязаны были рискнуть, пока оставалась хоть капля надежды? Что бы я ни ответил, легче им от этого не станет.