Чехов Том второй
Шрифт:
– Моя дочь!– пропела Чикамасова.– А это, Манечка, молодой человек, который…
Я познакомился и выразил свое удивление по поводу множества выкроек. Мать и дочь опустили глаза.
– У нас на Вознесенье была ярмарка, - сказала мать.– На ярмарке мы всегда накупаем материй и шьем потом целый год до следующей ярмарки. В люди шитье мы никогда не отдаем. Мой Петр Семены и достает не особенно много, и нам нельзя позволять себе роскошь. Приходится самим шить.
– Но кто же у вас носит такую массу? Ведь вас только двое.
– Ах… разве это можно
– Ах, maman, что вы?– сказала дочь и зарумянилась.– Они и вправду могут подумать… Я никогда не выйду замуж! Никогда!
Сказала это, а у самой при слове «замуж» загорелись глазки.
Принесли чай, сухари, варенья, масло, потом покормили малиной со сливками. В семь часов вечера был ужин из шести блюд, и во время этого ужина я услышал громкий зевок; кто-то громко зевнул в соседней комнате. Я с удивлением поглядел на дверь: так зевать может только мужчина.
– Это брат Петра Семеныча, Егор Семеныч… - пояснила Чикамасова, заметив мое удивление.– Он живет у нас с прошлого года. Вы извините его, он не может выйти к вам. Дикарь такой… конфузится чужих… В монастырь собирается… На службе огорчили его… Так вот с горя…
После ужина Чикамасова показала мне епитрахиль, которую собственноручно вышивал Егор Семеныч, чтобы потом пожертвовать в церковь. Манечка сбросила с себя на минуту робость и показала мне кисет, который она вышивала для своего папаши. Когда я сделал вид, что поражен ее работой, она вспыхнула и шепнула что-то на ухо матери. Та просияла и предложила мне пойти с ней в кладовую. В кладовой я увидел штук пять больших сундуков и множество сундучков и ящичков.
– Это… приданое!– шепнула мне мать.– Сами нашили.
Поглядев на эти угрюмые сундуки, я стал прощаться с хлебосольными хозяевами. И с меня взяли слово, что я еще побываю когда-нибудь.
Это слово пришлось мне сдержать лет через семь после первого моего посещения, когда я послан был в городок в качестве эксперта по одному судебному делу. Зайдя в знакомый домик, я услыхал те же аханья… Меня узнали… Еще бы! Мое первое посещение в жизни их было целым событием, а события там, где их мало, помнятся долго. Когда я вошел в гостиную, мать, еще более потолстевшая и уже поседевшая, ползала по полу и кроила какую-то синюю материю; дочь сидела на диване и вышивала. Те же выкройки, тот же запах порошка от моли, тот же портрет с разбитым уголышком. Но перемены все-таки были. Возле архиерейского портрета висел портрет Петра Семеныча, и дамы были в трауре. Петр Семеныч умер через неделю после производства своего в генералы.
Начались воспоминания… Генеральша всплакнула.
– У нас большое горе!– сказала она.– Петра Семеныча - вы знаете?– уже нет. Мы с ней сироты и сами должны о себе заботиться. А Егор Семеныч жив, но мы не можем сказать о нем ничего хорошего. В монастырь его не приняли за… за горячие напитки. И он пьет теперь еще больше с горя. Я собираюсь съездить к предводителю, хочу жаловаться. Вообразите, он несколько раз открывал сундуки и… забирал Манечкино приданое и жертвовал его странникам. Из двух
– Что вы говорите, maman!– сказала Манечка и сконфузилась.– Они и взаправду могут бог знает что подумать… Я никогда, никогда не выйду замуж!
Манечка вдохновенно, с надеждой глядела в потолок и видимо не верила в то, что говорила.
В передней юркнула маленькая мужская фигурка с большой лысиной и в коричневом сюртуке, в калошах вместо сапог, и прошуршала, как мышь.
«Егор Семеныч, должно быть», - подумал я. Я смотрел на мать и дочь вместе: обе они страшно постарели и осунулись. Голова матери отливала серебром, а дочь поблекла, завяла, и казалось, что мать старше дочери лет на пять, не больше.
– Я собираюсь съездить к предводителю, - сказала мне старуха, забывши, что уже говорила об этом.– Хочу жаловаться! Егор Семеныч забирает у нас все, что мы нашиваем, и куда-то жертвует за спасение души. Моя Манечка осталась без приданого!
Манечка вспыхнула, но уже не сказала ни слова.
– Приходится все снова шить, а ведь мы не бог знает какие богачки! Мы с ней сироты!
– Мы сироты!– повторила Манечка.
В прошлом году судьба опять забросила меня в знакомый домик. Войдя в гостиную, я увидел старушку Чикамасову. Она, одетая во все черное, с плерезами, сидела на диване и шила что-то. Рядом с ней сидел старичок в коричневом сюртуке и в калошах вместо сапог. Увидев меня, старичок вскочил и побежал вон из гостиной…
В ответ на мое приветствие старушка улыбнулась и сказала:
– Je suis charmee de vous revoir, monsieur*.
____________________* Очень рада снова видеть вас (франц.).
– Что вы шьете?– спросил я немного погодя.
– Это рубашечка. Я сошью и отнесу к батюшке спрятать, а то Егор Семеныч унесет. Я теперь все прячу у батюшки, - сказала она шепотом.
И, взглянув на портрет дочери, стоявший перед ней на столе, она вздохнула и сказала:
– Ведь мы сироты!
А где же дочь? Где же Манечка? Я не расспрашивал; не хотелось расспрашивать старушку, одетую в глубокий траур, и пока я сидел в домике и потом уходил, Манечка не вышла ко мне, я не слышал ни ее голоса, ни ее тихих, робких шагов… Было все понятно и было так тяжело на душе.
ДОБРОДЕТЕЛЬНЫЙ КАБАТЧИК
(ПЛАЧ ОСКУДЕВШЕГО) «- Подай, голубчик, холодненькой закусочки… Ну и… водочки…» (Надгробная эпитафия)Сижу теперь, тоскую и мудрствую.
Во время оно в родовой усадьбе моей были куры, гуси, индейки - птица глупая, нерассудительная, но весьма и весьма вкусная. На моем конском заводе плодились и размножались «ах, вы, кони мои, кони…», мельницы не стояли без дела, копи уголь давали, бабы малину собирали. На десятинах преизбыточествовали флора и фауна, хочешь - ешь, хочешь - зоологией и ботаникой занимайся… Можно было и в первом ряду посидеть, и в картишки поиграть, и содержаночкой похвастать…