Чехов в школе
Шрифт:
...нужно возродить не только города и заводы, но и естественные силы земли. Они тоже подорваны войной. Восстановить то, без чего невозможна жизнь на земле, самое наше существование.
– Леса?
– спросила Анфиса.
– Безусловно. Иначе у нас из года в год начнут падать урожаи, пересыхать реки, засухи и суховеи будут сжигать поля...»
В этом страстном монологе старого профессора мы слы шим чеховское беспокойство о будущем людей, прозвучавшее в конце прошлого века из уст доктора Астрова. Правда, в этом монологе нет той боли, той безысходности, которой проникнуты
Лес - это носитель красоты, возбуждающий в людях все героическое. Лес - это воплощение мечты о прекрасном будущем человека. Таков ключевой художественный образ у Паустовского, и в аспекте мечты о будущем, о прекрасном он вплотную соприкасается с художественными образами А. П. Чехова, его пьесы «Дядя Ваня». Поэтому совершенно естественно последующее прямое обращение Паустовского к чеховским образам пьесы: оно подготовлено всем развитием повествования, и мы слышим восторженную речь профессора Багалея к молодым актерам, которые должны играть пьесу «Дядя Ваня».
«Мечта увлекает профессора в будущее, и вот он видит уже... человека, который, совершив путь через пески и гари, после изнурительного зноя, обветренный, сожженный солнцем, входит, наконец, в глубину торжественных и тихих лесов, и все тело его охватывает прохладой листвы. От бальзамических запахов лесных цветов, трав, хвои исчезает усталость... Может быть, об этом и думал Чехов. Не знаю», - заканчивает свою лекцию профессор.
В этом же романтическом, приподнятом тоне звучит и чеховская мечта в устах доктора Астрова. Мечта о покорении природы, о грядущем счастье.
Однако, если слова профессора Багалея проникнуты горячей убежденностью в том, что все это в руках советских людей, что мечта может и должна стать явью, то монолог доктора Астрова, в котором мечта страшно далека от действительности, прерывается вторжением страшно бедной жизни и оканчивается словами, в которых мы слышим смущение и неловкость. «Однако... Все это, вероятно, чудачество в конце концов».
Это сопоставление доктора Астрова и советского профессора, способного осуществить мечты Чехова, усиливает впечатление, убеждает в величии нашей эпохи, претворяющей мечты в реальность.
Так образ русского леса становится тем композиционным стержнем, который раскрывает главную идею повести, объединяя в целое ее рассказы и эпизоды.
Другое произведение советской литературы - роман Вл. Тендрякова «Свидание с Нефертити » показывает совершенно иной аспект обращения к бессмертным образам чеховской пьесы.
Роман вышел в 1964 году, в тот период, когда развернулось в стране коммунистическое строительство, когда, освободившись от давления культа личности, стали бурно расти и развиваться науки и искусство. В то же самое время это был период, когда успехи нашего народа вызвали бешеную реакцию капиталистического мира: обострилась идеологическая борьба. У нас она приняла форму резкой критики всякого рода модернистских течений, которые под тем или иным видом проникали в советское искусство.
Естественно, что крупнейшие советские художники стали на защиту социалистического реализма. К числу их следует отнести и Вл. Тендрякова, который посвятил свой роман «Свидание с Нефертити» утверждению реалистического народного искусства.
В романе нашли отражение жаркие споры о тенденциях развития советского искусства. В центре романа молодой, очень талантливый художник Федор Материн. Он прошел суровую школу войны и поставил перед собой высокую цель - открыть красоту для народа, приобщить его к настоящему искусству, раскрыть тайну Нефертити.
Во время первых жестоких боев, когда смерть смотрела ему прямо в глаза, когда нужно было выбирать между маленькой ложью в жизни и смертью, он понял, что ложь и красота - понятия несовместимые. Точно так же, как праздность и красота.
Так, уже в начале романа советский писатель, как и Чехюз, понимает прекрасное как нравственно высокое, благородное, движущее лучшими поступками человека.
Так думают Астров, Соня, Войницкий.., так думает и Федор Материн.
Постепенно устанавливается та внутренняя связь понимания писателями истинно прекрасного. Пока эта связь существует подспудно, она только намечается, но вот она вскоре выходит на поверхность прямым обращением советского писателя к чеховским персонажам. Для Федора прекрасна сама жизнь, освещенная высокой целью, дядя Ваня тяготится жизнью, потому что не имеет этой цели, не знает, для чего жить.
Федор читает те места из пьесы «Дядя Ваня», где Войницкий жалуется на длинную и бесцельную жизнь. Федор читает об этом тогда, когда его собственная жизнь подвергается опасности каждое мгновение. Он молод, талантлив, у него благородная цель, он страстно хочет жить, поэтому каждое слово дяди Вани вызывает в нем жалость и презрение к тем людям, не умевшим жить, ценить жизнь. Тендряков сопоставляет настоящее с прошлым, мысли Федора и Войницкого, вводит чеховский текст.
«Федор раскрыл - первая пьеса «Дядя Ваня». Содрогался окоп от взрывов, осыпался песок со стенок, шепеляво пели осколки над головой. Содрогался окоп, в телефонной трубке время от времени раздавался голос, беспокойный, ожидающий:
– «Тополь!» «Тополь!»
И Федор отвечал: «Тополь» слушает. Голос становился спокойным. Проверка... Кому-то бросил в сторону: Есть связь.
А Федор читал. Как жили люди! Как жили! В доме, не в окопе! Не ползли на брюхе - ходили во весь рост. Не ждали, что вот-вот влетит шальной снаряд, смешает тебя с землей. Ели досыта - три раза в день! И не из котелка, куда сыплется песок, - за столом, покрытым белой скатертью. Даже салфетки! Даже занавески на окнах! Даже друг другу цветы дарили!.. Что еще надо?
А дядя Ваня просит доктора:
– Дай мне чего-нибудь...
Просит яда, просит смерти, сред» цветов, белых скатертей, светлых окон.
– Тополь! Тополь!
– Тополь слушает.
– Жив пока?
– Пока жив!
Раз жив, значит, все в порядке. Раз есть жизнь, значит, будет все, что нужно. Сорок семь лет прожил на свете дядя Ваня, а Федор всего девятнадцать. Сорок семь лет прожил - разве это не счастье прожить такую уйму лет, мало того, он боится - впереди будет еще жизнь, целых тринадцать лет! А может, больше, может, все девятнадцать! И он боится этого?