Чехов. Жизнь «отдельного человека»
Шрифт:
В рассказе «Невеста» есть эпизод: беседа несчастливой, праздной, стареющей матери героини и соборного протоиерея, отца жениха Нади, о гипнотизме, о вере. Разговор происходил во время ужина: «Подали большую, очень жирную индейку. Отец Андрей и Нина Ивановна продолжали свой разговор. У Нины Ивановны блестели бриллианты на пальцах, потом на глазах заблестели слезы, она заволновалась».
Чехов, правя рассказ, существенно изменил и расширил эпизод ночного разговора Нади после возвращения из Петербурга с матерью, сильно постаревшей, подурневшей, осунувшейся, но по-прежнему затянутой. И бриллианты по-прежнему «блестели у нее на пальцах»: «Нина Ивановна встала и перекрестила Надю и окна.
— А я, как видишь, стала религиозной, — сказала она. — Знаешь,
Что еще сказала Нина Ивановна и когда она ушла, Надя не слышала, так как скоро уснула».
Эта сцена и финал письма Чехова Дягилеву оказывались в скрытом сопряжении. Словно продолжающимся разговором о подлинной вере в Бога и игре в религию.
Новый, 1903 год Чехов начал с обещания Станиславскому, что в феврале примется работать и приедет весной в Москву с готовой пьесой.
От «Вишневого сада» ждали многого и разного. Книппер не сомневалась, что это будет «что-то изящное и красивое». Немирович заранее называл «козырным тузом» будущего сезона и рассчитывал получить уже к маю, а лучше бы к апрелю. Художественный театр переживал огромный успех спектакля «На дне». Газеты хвалили, а Чехов предрекал: «Горькому после успеха придется выдержать или выдерживать в течение долгого времени напор ненависти и зависти. Он начал с успехов — это не прощается на сем свете».
Работу Книппер отмечали. Правда, писали, что ее исполнение холодно, искусственно, на что Ольга Леонардовна заметила в письме к мужу: «Мне обидно <…> я над этой Настей много слез пролила и перечувствовала ее». Он утешал жену: «Из тебя, бабуня, выйдет года через два-три актриса самая настоящая, я тобой уже горжусь и радуюсь за тебя». Как бы то ни было, она теперь еще нетерпеливее ждала новую пьесу и обращалась к мужу в письме: «Мой „Вишневый сад“».
Однако Чехов за пьесу не брался. Объяснял, что «скучно, очень скучно по двум причинам: погода очень плоха и жены нет. И писать не о чем в письмах, жизнь истощилась, ничто не интересно в этой Ялте». Свои январские письма к ней он заканчивал признаниями: «Без жены мне нехорошо; спишь точно на холодной, давно нетопленной печке»; — «Ах, собака, собака, если б ты знала, как я скучаю по тебе, как мне недостает тебя. Если б ты знала!» Шутил, что счастье в новогоднем пироге досталось им. Передавал с иронией ялтинские новости: одна дама «жестоко поссорилась» с другой, рассказывал о визитах архитектора Шаповалова и Лазаревского, говорил — «общество самое веселое».
Назойливый Лазаревский записал в дневнике о январской встрече: «Серая погода, бурное море хлещет через мол. Помню, он поглядел в окно и сказал: „Вот в такую погоду застрелиться бы“». Едва ли он услышал в словах Чехова измененную реплику Войницкого из «Дяди Вани»: «В такую погоду хорошо повеситься» — и, видимо, воспринял фразу всерьез.
Что было серьезным — так это нежелание Чехова работать, сознание, что он уже «не работник» и что болезнь сжирает силы. Он вдруг начал уговаривать Ольгу Леонардовну провести лето не на подмосковной даче, а поехать вдвоем, только вдвоем, в Швейцарию. Целый месяц он жил этим планом, спрашивал жену: «Что же ты надумала, что скажешь мне насчет Швейцарии?»; — «Всё жду, что ты скажешь насчет Швейцарии»; — «<…> значит, ты согласна в Швейцарию, вообще попутешествовать вместе? Великолепно! <…> Как славно, как бесподобно мы с тобой проедемся! О, если бы ничто не помешало!»; — «Составляешь ли ты маршрут по Швейцарии? Главное — красивое место и климат, имей сие в виду».
Он сам составил следующий маршрут: Вена, Берлин, Дрезден, Швейцария, Венеция, озеро Комо, затем Париж и на скором поезде в Россию, в Москву. Срок путешествия растягивался на три месяца, на всё лето. Чехов говорил о путешествии,
Может быть, Книппер почувствовала это: ее письма становились проще. Уходили пышные эпитеты, красивые мизансцены, мольбы о прощении, похожие на монологи из мелодрам. Словно она начинала понимать то, что услышала от одной знакомой, о чем задумывалась и сама. О редком счастье быть любимой. Нежность Чехова возрастала: «Во вчерашнем письме ты писала, что ты подурнела. Не все ли равно! Если бы у тебя журавлиный нос вырос, то и тогда бы я тебя любил».
На ее покаяние в письме от 15 января 1903 года: «Мне вдруг так стало стыдно, что я зовусь твоей женой. Какая я тебе жена? Ты один, тоскуешь, скучаешь… Ну, ты не любишь, когда я говорю на эту тему» — Чехов ответил: «Ты, родная, все пишешь, что совесть тебя мучит, что ты живешь не со мной в Ялте, а в Москве. Ну как же быть, голубчик? Ты рассуди как следует: если бы ты жила со мной в Ялте всю зиму, то жизнь твоя была бы испорчена и я чувствовал бы угрызения совести, что едва ли было бы лучше. Я ведь знал, что женюсь на актрисе <…> что зимами ты будешь жить в Москве. Ни на одну миллионную я не считаю себя обиженным или обойденным, напротив, мне кажется, что все идет хорошо или так, как нужно, и потому, дусик, не смущай меня своими угрызениями. <…> Успокойся, родная моя, не волнуйся, а жди и уповай. Уповай и больше ничего».
Кажется, зимой 1903 года Ольга Леонардовна на короткое время ощутила, что ее жизнь в театре (роли, спектакли, закулисье, частые и интересные встречи и беседы с Немировичем, с близкими людьми) проигрывала по сравнению с тем, что давал ей Чехов, их переписка, встречи. Не с известным, даже знаменитым писателем. Не с мужем. А с человеком. И, судя по ее письмам, чувствовала, что не в силах ответить на его любовь.
Он говорил с ней так, как ни с кем до нее. Принимал жену такой, какая она есть, умную и «кипятливую», с ее радостями, важными событиями, чепухой обыденной жизни. Принимал всё, потому что любил.
Оба писали о любви, но, видимо, понимали это чувство по-разному. Отсюда, может быть, порой ее недоумение, сомнения, растерянность. Словно Чехов нарушал ее представление об этом чувстве, об отношениях людей, любящих друг друга. Письма к мужу, ставшие постепенно эпистолярным дневником Ольги Леонардовны, отражали сильное влияние на нее Чехова. Однако сделавши ее жизнь, ее саму интереснее, глубже, его чувство оказалось бессильно вызвать в ней то, чего, возможно, в ее душе не было по складу характера, по природным свойствам — ту глубинную безусловную нежность, доброту, которые померещились ему, когда он впервые увидел и услышал ее в роли царицы Ирины в «Царе Федоре».
Немирович написал Чехову 16 февраля: «Ужасно надо твою пьесу! Не только театру, но и вообще литературе. Горький — Горьким, но слишком много „Горькиады“ вредно. <…> чувствую тоскливое тяготение к близким моей душе мелодиям твоего пера. Кончатся твои песни, и — мне кажется — окончится моя литературно-душевная жизнь. Я пишу выспренно, но ты знаешь, что это очень искренно».
Он даже брался за переговоры с врачами о том, где лучше жить Чехову, в Ялте или возле Москвы. Уверял, что и его «сердце щемит» при мысли о зимнем одиночестве Чехова: «Надо что-нибудь сделать. <…> Ты позволяешь мне говорить об этом? Или нет?» Об отпуске для Книппер речь не шла. Она много играла, готовила новую роль в «Столпах общества». Ольга Леонардовна, по его выражению, «мужественно» тосковала. Директор театра умолял Чехова «подобраться», употребить «все приемы личной психологии», чтобы «подтянуться». Он внушал, что пьеса нужна не только их сверстникам, но молодому поколению и ошибка Чехова думать, что он не нужен читателям и зрителям.