Чехов
Шрифт:
Из-за какого-то рассказа Александра Чехова Суворин вдруг впал в раздражение и написал автору грубое письмо на тему: «писать и печатать плохие рассказы можно, но узурпировать чужое имя нельзя».
Положение Александра, неталантливого, выпивавшего, с семьей на руках, зависевшего от Суворина, вполне можно понять. В некотором смысле и брату Антону было нерадостно. Известность, слава – все это хорошо, но за что же ущемлять Александра? Ущемление слабых сильными Чехову всегда было противно. Тут поступил он вполне в своем духе. В длинном, спокойном и благожелательном письме он утешает Александра: Суворин написал грубость под минутой, сам раскаивается и извинится. Подписываться
А конец письма говорит о том, что довольно прочно поселилось в бывшем «юмористе» Чехове. «Смертного часа нам не миновать, жить еще придется недолго», так что пустяки всё это, мелочи литературные.
Осенью того же года ему выпал новый успех: он получил Пушкинскую премию академии (в половинном размере – 500 руб.). Под углом истории событие невеликое: что такое академия и ее премии, да еще половинные, рядом с обликом Чехова, его местом в литературе? Но сам Чехов воспринимал иначе. «Премия для меня, конечно, счастье, если бы я сказал, что она не волнует меня, то солгал бы». Правда, он пишет это тому Григоровичу, который «горой стоял за него в Академии» – письмо благодарственное. Все-таки и по другим письмам видно, что принял он успех остро, но не захлебываясь. Старался даже себя преуменьшить, подчеркивал, что и другие могли бы получить: Короленко, например, если бы послал книгу. А в письме к Лазареву-Грузинскому есть даже фраза: «Все, мною написанное, забудется через 5—10 лет» – слова не совсем случайные. Чехов и позже говорил в том же роде («меня будут читать 7 лет») и оказался таким же плохим пророком, как и насчет революции.
Зато дома, в семье, ликование было открытое. «Сестра… честолюбивая и нервная, ходит к подругам и всюду трезвонит». Про «мамашу», «папашу» и говорить нечего. «Мать и отец несут ужасную чепуху и несказанно рады».
Павел Егорыч, вероятно, надеялся, что сына Антона станут теперь называть «Ваше Превосходительство» и дадут орден.
Ордена не дали, судьба же дала грозный свой знак почти в те же дни. «Я в плохом настроении: у меня кровохарканье. Вероятно, пустяки, но все-таки неприятно». Следующая строка: «Сегодня на Кузнецком в присутствии сестры, обвалилась высокая кирпичная стена, упала через улицу и подавила много людей».
В самом Чехове тоже что-то обвалилось. Кровохарканья бывали у него и раньше, в 84-м, 86-м годах. Но тут – через несколько дней – впервые пишет он Суворину подробно (видимо, не «пустяки»). Старается убедить его, что это не чахоточное. Убеждает не так уже убедительно. И в письме фраза, меткостью своей все убивающая: «В крови, текущей изо рта, есть что-то зловещее, как в зареве».
Зарево было показано ему как раз в минуты опьянения успехом.
В пути
«Ах, будь у меня лишних 200–300 рублей! бы весь мир изъездил!»
Он с ранних лет любил странствия, новые места, встречи. В детские годы знал Таганрог и окрестности его, студентом и молодым врачом Москву, Воскресенск, Звенигород. Весной 87-го года, со 150-ю рублями в кармане, тронулся вдаль: хоть и не весь мир изъездить, но проехаться по всей России, к себе на юг в Таганрог, где жил дядя его Митрофан Егорыч.
Вот он в Орле, на вокзале: «4 часа 50 мин. утра. Пью кофе, вкусом похожий на копченого сига». Но настроение отличное, и вокруг все то, что ему и нужно, новые люди, соседи по вагону, разговоры,
Пересадки, ожидания, скорость тридцать верст в час, на больших станциях важные швейцары с колокольчиками в руках («Второй звонок на Курск!»), вагонные дружбы, бутерброды, пирожки, рюмка водки в вокзальном буфете. А потом юг, степи. «Вижу старых приятелей-коршунов, летающих над степью».
Таганрог показался ему довольно убогим, жизнь уж очень мещанская, но вот можно съездить к приятелю гимназических лет Кравцову, на казацкий хутор в Донецкой Швейцарии (Донецкий кряж), пожить в красивой, гористой местности полудикою жизнью: охотники, злые собаки, стрельба. После Москвы показалось что-то вроде Бразилии или Сингапура. Очень понравилось. «Впечатлений тьма». А это самое важное. Жил он здесь, как и в отроческие годы, рядом со степью, природой, звездами, вечностью. У Кравцова на хуторе видел «очень красивую» грозу – в январе следующего года с блестящей яркостью опишет южную грозу в «Степи». Да и очаровательный рассказик «Счастье» вывезен, конечно, из апрельского путешествия на юг.
От Кравцова съездил в Славянск, оттуда в монастырь Святые Горы. На что доктору Чехову монастыри? Там ведь население вроде «глупенького» о. Христофора. Но вот Чехову-художнику оказались зачем-то нужны. В Славянске нанимает он коляску, едет в Святые Горы. Конечно, все по дороге и в монастыре заметит, и улыбка не оставляет его интеллигентского лица с бородкой. «Встречные хохлы, принимая меня, вероятно, за Тургенева, снимают шапки».
Монастырь Святые Горы, видимо редкостной красоты, стоял на берегу Донца, над ним белая известковая скала, наверху садики, дубы, вековые сосны, некоторые просто висят в воздухе, держатся только корнями. Кукуют там кукушки, заливаются соловьи.
Ему очень понравились и монахи. Был Николин день, богомольцев собралось много – опять чеховская улыбка: «До сих пор я не знал, что на свете так много старух, иначе я давно бы уже застрелился». А дальше в другом роде: «Еда монастырская, даровая для всех 15-ти тысяч: щи с сушеными пескарями и кулеш. То и другое, равно как и ржаной хлеб, вкусно».
«Звон замечательный». Не одобрил он только певчих. А в пении с детских лет весьма понимал и на него всюду – позже и за границей – обращал внимание.
Литературе Святые Горы дали «Перекати-поле», впечатления поездки, встреча с юным евреем, только что перешедшим в православие, бездомным Дон Кихотом, скитающимся по России. Написано все это живо, наблюдательно и тонко.
И вот Антон Павлович Чехов, писатель еще молодой и по облику на Тургенева непохожий, уезжает в коляске из Святых Гор, оставив свои «полу-штиблеты» новообращенному искателю истины, у которого оторвалась подошва. Монахи, монастырь, Донец, меловая гора, поросшая дубами, соснами, все позади, как и сам скиталец Александр Иваныч. Все это ушло, а писание осталось. Получился скромный «субботник» в газете, заплатили за него сто рублей. Но идет время, а монахи, крестный ход в лодках, блеск Соборного креста, смиренный странник иудейского происхождения – все это остается. Все живет и трогает.
«В «Новом времени» я описал Святые Горы. Один молодой человек, архиерейский племянник, рассказывал, что он видел, как три архиерея читали это описание: один читал, а двое слушали. Понравилось».
Воскресенск под Москвою, Звенигород, милое Бабкино – все это он достаточно знал теперь. Хотелось еще иного.
В мае 1888 года он снял флигель в имении Линтваревых, в Харьковской губ., на берегу Пела. Опять интересно: и не Подмосковье, и не края Таганрога. Ему очень пришлось по душе.