Чекист
Шрифт:
16 марта Игнат Фокин уехал на VIII съезд партии и вернулся домой тяжело больным: заразился сыпным тифом. Лежа в больнице, он рассказывал товарищам о съезде, о Ленине.
Пришли к нему и Александр с Митей.
Фокин лежал слабый, худой, словно высушенный болезнью. Иногда он, забываясь, что-то невнятно бормотал. Рядом сидела жена, не выпускала его руки. Доктор сказал, — и об этом знали в городе все, — сдает сердце, сердце слабеет.
Братья долго сидели у постели, молчали. Вдруг Фокин открыл глаза, ясно посмотрел на них и улыбнулся.
— Вот, все теперь определилось, —
— Помолчи, Игнат, — склонилась над ним Аграфена Федоровна, — тебе нужно беречь силы.
— Как же, — запротестовал Игнат, — о Ленине ведь нужно рассказать! — На миг забылся. А потом посмотрел на жену и неожиданно пошутил: — Грунюшка, если когда-нибудь захочешь развестись со мной... будешь искать предлог... скажи что-нибудь плохое... о Ленине... вот мы сразу и разведемся... — и улыбнулся ей.
Когда у открытой могилы Игната Фокина говорили речи, Митя плакал, не стыдясь, как плакали, не стыдясь, вокруг все. Говорили люди, которые знали его близко или видели издалека, называли дорогим, чутким, стойким.
В молчании стояли полки 3-й Орловской бригады, перед которыми еще так недавно выступал Фокин. Вот вышел товарищ Фокина Григорий Панков, старший брат комиссара полка Семена Панкова. Недавно Григорий потерял жену: она умерла от чахотки. С мертвенно-белым лицом, поминутно облизывая сухие, синие губы, он начал:
— Кто поймет, какая дружба связывала нас с ним, какие годы!.. — Он замолчал, и гулкая тишина повисла вокруг, — И вот мы потеряли... Я потерял... У меня теперь не осталось самых близких... — Григорий снова замолчал и беззвучно затрясся, и никто не решался к нему подойти. Но он все же справился с собой и сказал то, что хотел: — Тут называют его Игнат Иванович. Нам больно это слышать. Для нас он навсегда останется, как в годы подполья, товарищем Игнатом. Запомните и вы его так. Товарищ Игнат! Пусть он останется вашим товарищем в самых тяжелых испытаниях, которые нам предстоят. Пусть он будет в вашем сердце и тогда, когда мы построим всемирный коммунизм!
Через две недели, в середине мая, Митя вместе с 3-й бригадой отправился на Восточный фронт.
ПОД МЕЛЕКЕССОМ
Батальон — несколько сотен измотанных, пятые сутки не спавших, плохо вооруженных людей, — растянутый в тонкую цепочку, с неимоверным трудом выдержал одну за другой две отчаянные атаки белых.
Противник отошел уже в сумерках.
Ложбинка, в которой лежал Митя, за этот трудный день была им обжита до последнего стебелька, пропахшего порохом, согретого и примятого его телом. Казалось, кроме этой ложбинки, да кучки патронов под рукой на расстеленном носовом платке, никогда в жизни ничего больше у него не было и не будет...
Только когда сзади затарахтела полевая кухня и раздалось позвякивание котелков и ложек, Митя понял, что можно наконец опустить голову щекой на землю, разжать ладонь, приварившуюся к ложу винтовки, вытянуть замлевшую руку.
Вся степь
Проснулся он от оглушительного металлического скрежета. Возле самой его головы полевая мышка царапала по котелку. Митя мгновенно ощутил сосущий голод и ругнул себя за то, что проспал ужин.
— Чего стараешься, пусто там, — тихо сказал он, и мышка сразу присела, сжалась в комочек, вытянула вверх подрагивающую острую мордочку.
— Съешь кашу-то, ведь с салом, — произнес знакомый голос.
Митя повернулся. Васька Рыжий лежал рядом, курил. Митя заглянул в котелок.
— Ты принес?
— Эге, — лениво протянул Рыжий, — вижу, проспишь...
Митя с аппетитом съел холодную кашу, долго выскребал остатки.
Несколько минут они лежали рядом молча. Потом Митя сказал, не глядя на Василия:
— Сын подрос — не узнаешь.
Василий не ответил, но Митя знал, что он ждал от него слов о сыне и сейчас блаженно улыбается в темноте.
Впереди послышались движение, невнятный говор. Митя насторожился, поднял голову.
— Беляки своих подбирают, — не пошевельнувшись, отозвался Василий.
И они еще долго лежали рядом, молча глядя в звездное небо.
Трудно первые дни на фронте — одному, среди чужих людей. Василий помнил это по себе. В его душе зрела грубоватая, заботливая нежность к этому пылкому веселому пареньку, который так неудержимо и так бездумно рвался в каждое опасное и трудное дело. И ведь Митя был в батальоне единственным, кто мог поговорить с ним о доме, о жене и сыне...
— Медведева к командиру! — прокатилось по цепи.
Митя закинул за плечо винтовку, побежал на зов.
Командир батальона сидел на борту тачанки, свесив ноги, пламя костра било ему в лицо, освещая снизу цыганскую шевелюру, из-под которой сверкали живые, как ртуть, глаза. Кивнул на разостланную на земле карту:
— В разведку просился? Карту понимаешь?
У Мити перехватило дыхание — осуществлялась его мечта.
Как влекло его к этим смелым, отчаянным ребятам, которые по ночам, получив короткий приказ, вскакивали на коней и по двое — по трое уносились во мглу, чтоб пробраться во вражеский лагерь, выхватить там языка и, примчавшись назад, встретить суровую похвалу командира, молчаливое уважение товарищей. Как хотелось ему вот так же небрежно броситься потом у костра на место, оставленное для него товарищами, и так же молча есть из котелка, предупредительно переданного ему по рукам. Как нравилась ему эта традиция молчания, которая окружала разведчика: он никогда не рассказывал о событиях своего таинственного ночного рейда, и его никогда никто не расспрашивал. Только, бывало, подмигнет, заворачиваясь в шинель, чтобы заснуть, и все понимают — было дело!