Чекисты. Книга вторая
Шрифт:
Больше четверти века прошло с той поры. А кажется, будто совсем недавно…
Было, разное было. Чаще — трудное. Научился Зосима Петрович душа в душу сходиться с людьми, разбираться в них без предвзятости. А кому, как не чекисту, больше воздуха нужно такое умение!
…А дорога все дальше и дальше вьется по безлюдным осенним полям Псковщины — до Хрычково рукой подать: перебраться через реку — и деревня. А как перебраться, если осенний паводок до того разлился, что даже мост скрыт под водой? Пришлось подполковнику вырезать в прибрежных кустах палку покрепче и, прощупывая ею невидимый бревенчатый настил, чуть не по пояс
Останавливаться, расспрашивать, к кому зайти? Не до того, скорее бы в тепло попасть! Добежав до первого с краю двора, Зосима Петрович перепрыгнул через жерди невысокой ограды и торопливо забарабанил костяшками пальцев в тесовую дверь избы:
— Хозяева, можно к вам?
Открыла дверь морщинистая худенькая старушка в темном платье и в сером платке на седой голове, узелком стянутом под подбородком.
— Заходи, заходи, — пригласила она гостя в избу и тут же пододвинула табуретку поближе к пышущей жаром печке. — Садись, грейся. С утра тебя жду. И другие наши давно дожидаются…
— Как ждете? Откуда вы узнали, что я приду?
Довольная улыбка еще гуще усеяла лицо хозяйки частой сеткой мелких морщинок:
— Как же не знать, когда ты уже третий день ходишь по нашим деревням? По такому ненастью, думаю, не миновать тебе моей избы. Дождь да холод ко мне приведут. Вот и ждала… — И, спохватившись, всплеснув руками, захлопотала, заохала… — Батюшки, человека того и гляди болезнь свалит, а я его разговорами потчую. Скидай сапоги, портки, сейчас пересменку подам.
Зосима Петрович успокоил старушку:
— Ничего, мне не привыкать. Жив буду до самой смерти…
И все же стащил с себя сапоги, потом насквозь промокшие ватные штаны, а вместо них натянул потертые, с заплатами на коленях брюки и засунул в теплые валенки назябшие до красноты ноги:
— Вот так, теперь живем!
Хозяйка тем временем успела собрать на стол, пригласила:
— Похлебай горяченького. А может, чаю с малинкой? Первое средство против простуды.
Он с наслаждением выпил две вместительные кружки круто заваренного на сушеной малине чаю. Пил и слушал неторопливый рассказ гостеприимной, по-матерински сердечной женщины.
— Третий год пошел, как моего старика не стало, — с давно устоявшейся печалью говорила она. — Полицаи все внутренности ему отбили, так и зачах. А сынок, Петруша, в войну на фронте погиб. Только прогнали отсюда немцев, тут и похоронная пришла… Поначалу я думала, не переживу — днем ли, ночью ли, все голос его чудился, будто зовет меня, на боль свою жалуется. А потом ничего, перекипело; разве одна я такая? Кругом материнские слезы рекою льются… Помер муж, я к себе девочку соседскую взяла, у которой мать с отцом фашисты повесили. Вырастила Анютку, вместе с нею телятницами в колхозе работаем. Ничего, живем. Люди тоже нашей избы не минают: нет-нет — заходят, в чем нужда есть — всегда помогут…
— Так и я ненароком зашел. Незнакомый, чужой, а будто к себе домой.
Он не думал разговаривать со случайной своей собеседницей, как с возможным свидетелем по делу Антонова. Еще раньше решил: “Обогреюсь, высушу одежду и пойду либо к председателю колхоза, либо к кому-нибудь из здешних коммунистов”.
— Почему ж ты чужой? — сказала старушка. — Не чужой, а свой. Наши двери и до войны, и теперь всегда для своих людей открыты. Прежде, бывало, чаще других профессор один из Ленинграда приезжал: песни наши да сказки, да говор здешний записывал. Только после войны горем-горьким обернулись для него те песни: в соседней деревне сына своего нашел, застреленного Алешкой Антоновым…
— Постойте! — привскочил Буданов. — Какой профессор? Какого сына?
Хозяйка удивленно округлила чуть выцветшие голубые глаза:
— Неужели не знаешь? Был такой профессор, ученый из Ленинграда. То ли Малышев по фамилии, то ли Малищин, точно уже и не помню. Не беда, пойдешь в Старищи или в Петрово, там скажут: комсомольцы тамошние помогали ему и могилку сына раскапывать, и опять хоронить.
— Зачем же они могилу раскапывали?
— Не знаю. Может, искал чего тот человек, а может, надеялся, что другой кто в ней похоронен.
— В Старищах эта могила? Или в Петрово?
Настойчивость гостя начала беспокоить старушку, и, кажется, она уже жалела, что так некстати затеяла этот разговор. Стала отвечать коротко, односложно, а потом и совсем затвердила: “не помню”, “не знаю”, “спроси у людей”… Зосима Петрович понял причину столь внезапной сдержанности хозяйки: ждать-то ждала, а вот ради чего он явился в деревню, так и не знает…
— Ну, вот что, мать, — заговорил Буданов, вытаскивая из нагрудного кармана служебное удостоверение, — смотри: приехал я из Калининграда, из управления Комитета государственной безопасности, чтобы узнать у здешних жителей всю правду о преступлениях полицая Антонова. Ищем мы его, понимаешь? Будем судить. И если вы нам не поможете, этот негодяй так и уйдет от суда. Решай сама: свой я тебе человек, как ты говорила, или чужой?
Он спрятал удостоверение, поднял глаза и встретился с глазами много пережившей, перестрадавшей женщины:
— Что же ты сразу-то не сказал, сынок?
А минуту спустя по бумаге уже торопливо скользило перо следователя, излагавшего суть показаний, которые подробно и обстоятельно давала свидетельница, престарелая колхозница деревни Хрычково Пелагея Семенова:
— До войны эта деревня считалась самой большой и богатой во всей округе. Колхоз был крепкий, с достатком, люди в нем дружные, трудолюбивые. Осени не проходило, чтобы о богатых урожаях хрычковских хлеборобов не писали в районной, в псковских, а то и в ленинградских газетах: всей области пример!
Но началась война, и все прахом пошло: одна беда за собой другую ведет. Прежде всего фашисты разместили в колхозном правлении свою комендатуру, а в новом здании школы — волостное управление и полицию. Потом приказали хрычковцам работать на нужды “великой Германии”. Ну, а дальше — купил мерина, запрягай в хомут: всех — и старых, и малых из лучших домов вон на улицу, вместо них в те дома своих солдат и продажников-полицаев. Сила!
Дальше в лес — больше дров. Встретил немца на улице — дорогу ему уступи, шапку с головы долой, кланяйся до земли. Зашел “непобедимый” к тебе в избу — успевай поворачиваться, мечи на стол все, что еще не успели отнять. И молчи, иначе тут же на виселицу, да еще фанерку на грудь прицепят: “Партизан”.