Человеческий крокет
Шрифт:
Покачайся, деточка, пропела Элайза, на верхушке ели, и шепнула имя в лепесточное ухо: И-зо-бел, зазвенел колокольчик. Изобел Ферфакс. Теперь ребенок мог начать жизнь. Колыбелька падает, обломилась ветка.
— Изобел? — фыркнула весьма невеселая Вдова и не придумала, что бы еще прибавить.
«Голубчик, — писала Элайза Гордону, — возвращайся
Долгая и счастливая жизнь оказалась несчастливее, чем задумывалось. Собственно говоря, не жизнь, а скука смертная, шипела Элайза, давай поселимся отдельно, — то и дело. Гордону. Гордон больше не геройствовал, не летал в небесах любых расцветок. Снова облачился в длинный белый фартук и превратил себя в бакалейщика. Элайзу эта гражданская метаморфоза огорчала. Вдова, разумеется, была на седьмом небе.
Бакалейщик, говорила Элайза, будто ей противно от самого слова.
— Ну а чем ему, по-твоему, заниматься? — огрызалась Вдова. — Он для этого рожден, — важно прибавляла она, словно Гордон наследный принц гигантской бакалейной империи.
Для Чарльза Гордон оставался героем, особенно если показывал фокусы, которые выучил, бездельничая в ожидании подъема по тревоге. Гордон умел вынимать монетки у Чарльза из пальцев и материализовывать яйца у Вдовы за ушами. Особенно удачно у него выходили фокусы с исчезновениями. Когда он колдовал над Вдовой, та говорила:
— Ой, Гордон, — тем же тоном, каким Элайза произносила Ой, Чарльз, если Чарльз ее забавлял.
Элайза глядела, как Вдова сметает листву на газоне за домом. Вдова гневно махала метлой под березой, и сикомором, и яблоней, но листва сыпалась дождем, и, едва Вдова сгребала ее в кучку, ветер снова подымал листья в воздух. С тем же успехом могла бы звезды в небе подмести.
— Лучше бы дала нам там поиграть, — надулся Чарльз, а Элайза рассмеялась: Поиграть? Да старая склочница и слова-то такого не знает.
Чарльз и Изобел наклеивали мертвые листики в альбом — клеем, вонявшим рыбой (Это кровь Винни, сообщила им Элайза). Чарльз под каждым листом написал, как называется дерево: сикомор и ясень, дуб и ива. Листья они спасали от Вдовы или находили на тротуарах, когда Элайза и Изобел встречали Чарльза после школы.
С деревьев на Каштановой авеню они собрали горсть шипастых зеленых каштанов, похожих на средневековое оружие, и Элайза показала, как они открываются: разломила каштан острыми красными ногтями, сняла мягкую белую оболочку с бурого ядра, сказала: Этого еще никто на свете не видел.
Гордон засмеялся из дверей:
— Но лучше бы, Лиззи, открыть Ниагару, — и позвал Чарльза на мужской урок вымачивания каштанов в уксусе, потому что выяснилось, что каштаны и впрямь средневековое оружие, и тут Элайза швырнула ему в лоб горсть нечищеных
Элайза скорчила рожу его удаляющейся спине, а когда он ушел, сказала: Поспокойнее, ха! В этом доме станет поспокойнее, когда старая склочница помрет и ляжет в гроб на шесть футов.
— Шесть футов чего? — спросил Чарльз. Он весь перемазался клеем, к локтю прилип крупный лист.
Подкроватной норы, разумеется, беззаботно отвечала Элайза, заметив в прихожей Винни.
— Повсюду листья, — пожаловалась та, входя в комнату. — Тут еще хуже, чем на улице.
Затем она бежала из комнаты, подальше от лиственного половодья, отбыла выяснять, куда подевалась Вера с чаем, и даже не заметила, что лист рябины с алыми ягодами чудной ботанической береткой прицепился к ее седеющей прическе.
— Ноет, ноет, ноет, — прошептал Чарльз. — Почему мы ей не нравимся? — Жизненная программа Чарльза — всех смешить, но с Винни он вечно терпел неудачу.
Ей никто не нравится, даже она сама, фыркнула Элайза.
— Она тут даже не живет, — пробубнил Чарльз, но воспрянул духом, увидев, как Вера, сгорбившись, волочет поднос с чайником, чашками, тостами с маслом, слойками со смородиной и вдовьим кексом с курагой.
Господи боже, сказала Элайза, глубоко затягиваясь сигаретой. Опять пироги и плюшки, одни, дьявол их дери, сплошные кексы, больше в этом доме ничего и нет.
— А мне нравится, — сказал Чарльз.
После чая Элайза выложила им на обеденный стол раскраски и толстые восковые карандаши. Она была великодушный критик — что бы дети ни сотворили, все было совершенно восхитительно. На другом конце стола Вдова произнесла нечто неразборчивое. Нацепив очки на кончик носа, она перелицовывала воротники и манжеты («мотовство до нужды доведет»), Элайза сказала Изобел, что дочери, когда вырастет, надо стать художницей.
— Хлеба в дом не принесет, — отметила Вдова. — Чарльз, осторожнее с карандашами.
Элайза не ответила, но, если подойти к ней очень близко, слышно было, как она бормочет себе под нос заклинание вуду — будто пчелиный рой гудит. Вдова стряхнула с пальцев крошки кекса и ушла.
Чарльз сосредоточенно хмурился, склонившись над рисунком. Он рисовал неуклюжие идеальные дома — квадратные домики с крутыми крышами, глазами-окнами и дверными ртами. Изобел рисовала дерево с листвой червонного золота, и тут вошел Гордон, сказал:
— Маргрит, оттого ль грустна ты, что пустеют рощ палаты, [36] — и улыбнулся, что выходило у него все удрученнее, а Элайза, не взглянув на него, сказала:
36
Цитата из стихотворения английского викторианского поэта-иезуита Джерарда Мэнли Хопкинса (1844 1889) «Весна и осень» (Spring and Fall, 1880). Пер. Г. Кружкова.