Человек из паутины
Шрифт:
– Я, думаешь, не крещеный? – покачал головой Лапшицкий. – Крещение – это инициация, знак готовности к переходу из одного мира в другой. Крестить человека можно по-разному – можно водой, можно огнем, можно совокуплением с женщиной. Возьмем тебя, например. Ты – вепс, вепс-царевич, а у вас, вепсов, и крест не такой, как у всех, он по форме восьмиконечный, так что в какую тебя веру ни окрести, глаза твои всё равно в одну сторону смотрят – в лесную чащу. То же самое и с твоей болезнью: какое лекарство тебе Бог прописал – уколы в задницу или шаманский бубен – и какого лекаря тебе Бог назначил, тем и довольствуйся, тому и радуйся, за то и благодари Бога. – Шамбордай лукаво подмигнул Ванечке, сунул руку под стол с бутылками и достал оттуда некий экзотический инструмент, отдаленно напоминающий финский кантэле: полый ящичек из светлого дерева в форме
Ванечка насчет песенки был не против, и Шамбордай запел, пощипывая оленьи струны и притопывая себе в такт ногой:
Ей, лотсман, касак!Лотсман касак полиман,Кайма та килме сол тупман,Телейу, телейу… —пел Шамбордай, и у Ванечки почему-то выступили на глазах слезы, хотя о чем была песня, на каком она была языке – ничего этого Вепсаревич не знал, да в общем-то и знать не хотел, настолько она его взволновала.
Телейпеле, султтай йулттайРаскаччай, раскаччай.Инке те патне теме пынаПер тутар, пер тутар.Ей, Кормилай!Шамбордай кончил петь и весело посмотрел на Ванечку:
– Что, прошибло? Эта песня всех прошибает, кому ее ни спою. Называется «Матруссен йурри», это по-чувашски, а по-русски – «Матросская песня». Мне ее один чуваш подарил, давно уже, здесь, в Сибири. Она про то, как лоцман не мог стать казаком, не нашел дороги ни туда ни сюда. Вот он сидит и поет: телею, телею, султай-бултай, раскачай, раскачай! Дальше в ней не очень понятно – пришел к тётеньке какой-то татарин Кормилай, а она татарину: «Эй, Кормилай!» А чего «эй», хрен ее, тётеньку эту, знает.
– Любила его, наверное, вот и «эй», – грустно предположил Ванечка, думая о своей Машеньке, такой близкой и такой далекой одновременно. – Хорошая песня, но очень печальная.
– Просто шангальтоп такой инструмент, что на нем только печальные песни хорошо получаются, остальные – плохо. Для веселых песен есть у меня другой инструмент – аполлоникон. Слышал про такой?
Ванечка про такой не слышал, и Шамбордай, большой любитель комментировать явления жизни, все ему про этот инструмент рассказал.
Оказалось, аполлоникон – это комнатный паровой орган, который хорош и звуком, и легкостью музицирования на нем, но единственная его беда – вечная проблема с дровами. Нужно, пока играешь, постоянно дрова подкладывать, чтобы больше было давление пара, иначе звук не держится и плывет. С самими дровами проблемы нет никакой – кругом тайга и дров, как говорится, хоть сплавляй на дирижаблях в Америку, – но никак невозможно совмещать игру и работу истопника при музыке, а помощника держать – тоже хлопотно, да и не всякий помощник сумеет правильно рассчитать зависимость количества пара от скорости сгорания дров.
– Я его в подвале держу, – рассказывал Шамбордай дальше, – ухаживаю, конечно, – вещь все-таки недешевая, мне за него один хрен в Москве квартиру давал у метро «Стадион „Динамо“», да только на фиг мне сдался этот вертеп московский – ни воздуха, ни простора, ни белочку с руки не покормишь, ни на бубне над тайгою не полетаешь.
– Одиноко у вас, наверное, здесь, в Сибири? – Ванечка кивнул за окно, где плавали, тычась в стекло носами, сонные вечерние комары, сытые, довольные своей комариной жизнью, раскормленные, как летающие собаки Павлова.
– Одиноко? – удивился Лапшицкий. – Это в городе у вас одиноко, а здесь тайга, здесь некогда об одиночестве думать. И товарищи у меня есть. Вот живет в лесу за сопкой Весёлкой старец один по имени Ампелог, в миру Юрий Иосифович Брудастый, бывший колчаковский офицер, мы с ним музицируем вместе, я – на шангальтопе, он на моей паровой гармонике, аполлониконе; как, бывает, начнем, так белки, рыси, тигры, медведи, дичь малая – все сбегаются слушать. Мирно сидят, друг друга не трогают, как у дедушки Мазая в раю. Сейчас, правда, редко старец ко мне заходит – старый совсем стал Ампелогушка, а раньше был хоть куда, медведя на спор заваливал, на дно Байкала нырял и нисколько при этом не простужался. Бывало, сядешь с ним выпивать – день пьешь, два пьешь, четыре, а у него ни в одном глазу. Ангельский человек, божий. Он устроил когда-то скит на незамерзающем озере Энзэхэн на ветвях дерева секвойядендрона, семечко которого сам же и вывез однажды за подкладкой своей папахи из Калифорнии, с западных склонов Сьерра-Невады. А устроил он скит на дереве по примеру древних подвижников отцов наших Симеона-столпника, Малафея Аляскинского, Гурия Выголесского и других их святых последователей. Рядом с деревом, где Ампелог подвизался, неподалеку был хуй болдог – неувядаемый бугор-пуповина, – из которого росло бурятское материнское желтое дерево, на ветвях которого справа висели колчан и налучье – хулдэ, жизненная сила будущего мужчины, а на ветвях слева – иголки и наперсток – хулдэ будущей женщины. Под дерево раз в году приходили будущие молодые мужчины и приводили с собой будущих молодых женщин и устраивали праздник прощания с девственностью, становясь на глазах у всех настоящими мужчинами и женщинами. Поначалу мой Ампелог смотрел на это, как на тяжкое испытание – искушение его, Ампелоговой, грешной плоти, – которое ему послал Господь в наказание за то, что не уберег Россию от безбожников-коммунистов. Но однажды явились к нему под дерево трое – человек-налим, человек-утка и человек-женьшень – и передали послание начальника канцелярии Всесибирского небесного региона Урянхая Унхуева о том, что Господь дарует Ампелогу свободу от однобоких воззрений на природу и существо веры, а также награждает нашего Ампелогушку даром терпимости к вере всех народов земли Сибирской, независимо от странностей ее проявления и внешней телесной грубости.
В этом месте Шамбордай Ванечке доверительно подмигнул:
– Ты, конечно, догадался, что послание сочинил я, подпись Господа тоже подделана лично мною – у Господа же подпись простая – тощий крестик с загогулиной на конце внизу.
Всё это Шамбордай рассказывал, не забывая наполнять рюмки и опрокидывать их внутрь себя, зорко следя при этом, чтобы Ванечка не отлынивал от процесса. Примерно, на шестнадцатой рюмке Ванечка вдруг заметил, что Шамбордай оставляет в каждой бутылке немного алкоголя на донышке.
«Наутро это он, что ли, для опохмелки?» – подумал Ванечка почему-то.
Лапшицкий подслушал мысль и отрицательно помотал головой:
– В остатках вина живет винный червь архиин хорхой, он-то и делает человека алкоголиком.
«Пиздит, как газета „Правда“, – подумал Ванечка матерно, – но как красиво пиздит!»
Мгновенно Шамбордай стал серьезным.
– У нас в Сибири, – сказал он голосом совершенно трезвым, будто и не выпито было до этого полных шестнадцать рюмок, – слова крепче, чем «сволочь», в разговоре употреблять не принято. Матерных слов практически здесь вообще не знают, нам других слов хватает, чтобы понимать человека. Но – заметь – стоит мне только переехать Урал, как весь этот разговорный мусор, вся эта словесная хня, все эти пдёж и пбень хлещут из меня как из дьявольского рога какого-нибудь. В Питере, в Москве, словом в вашей азиатской Европе когда бываю, рот обрастает изнутри, как стенка выгребной ямы или городского отстойника, всякой мохнатой дрянью. Поэтому такой мой тебе совет: когда захочется вдруг матерно выругаться, представь, что вокруг Сибирь, что тихо вокруг, красиво – так зачем такую красоту портить?
Шамбордай чуть-чуть помолчал – ровно столько, чтобы налить семнадцатую и выпить ее за чистоту языка.
– Матерные слова, как плохие книги, – продолжил он, наливая следующую, – высасывают из человека жизненную энергию. Они суть специальные хитроумные дьявольские устройства, которые опыляют нас изнутри специальным невидимым веществом, питательным для бактерий смерти. Кстати, и твоя паутина – следствие подобного же вторжения. Она что-то вроде перхоти, только если перхоть вылечивают обычно шампунем, то, чтобы справиться с паутинной болезнью, – надо выиграть битву в пространстве духов, найти и победить того, кто эту болезнь наслал, чем я собственно и занимаюсь в настоящий момент времени. Конечно, жить можно и с паутиной, но недолго, и опять же – антисанитария, липнут мухи и прочие неприятные твари, и если ее часто не чистить и с тела не состригать, то от тела идет зловоние, трупный запах, который не заглушают ни одеколон, ни розовая вода. Да и жарко – особенно летом.