Человек из ресторана
Шрифт:
— Это все предрассудок… Мы как муж и жена, только по-граждански. И я считаю вас за отца, потому что сирота… А вы приходите ко мне на квартиру — и увидите, как я живу…
И Наталья мне:
— Как у него хорошо! У него камин, папаша… И дача есть…
И тот-то мне:
— Приезжайте к нам на дачу чай пить. У нас лодка, будем рыбку ловить.
Так все хорошо изобразил.
— Я вашу Натю буду куколкой одевать…
И так просто все обернули, как калач купить. Запутали меня, словно ничего такого нет.
— И вы не думайте, что я к вашей специальности
Так расположил меня словами, удивительно. А Наталья мне в другое ухо:
— Он три тысячи получает!.. А тот-то мне с другой стороны:
— У меня кой-что есть. Я еще из процента и комиссию получаю с поставщиков. На черный день будет…
— Ах, папаша, он мне жизнь открыл! Мы на бегах были, и в тотализатор он на мое счастье двести рублей выиграл, на сак мне хивинковый…
Горько было, но я все принял на душу. И дал разрешение на уход. Что поделаешь, раз жизнь так вышла? Все одно.
Звали очень к себе, Наташа приходила. Был я у них. Кофеем поили и показывали все из обстановки. Очень все хорошо. А ему это поставщики на Бут и Брота в дар присылали. Буфет один двести рублей стоил. У камина сидел, и сигарой меня угощали. И действительно он такой сак купил Наташе замечательный — рублей за триста, а ему по знакомству за сто отдали. И она как все равно жена у него стала. В электрический звонок звонит, прислуга входит, и она ей с тоном так:
— Подай то, да подайте это! И почему самовар так долго?
Откуда что взялось. В капоте голубом, ну не как девчонка, а как солидная барыня. А тяжело мне у них было: так как-то все, шиворот-навыворот.
И думал ли я когда, что так будет?..
XXI
Бросил я квартиру и перебрался в комнату. Зачем мне квартира? Старичка скрипача в больницу поместили, а Черепахин таки напросился ко мне, слезно просил.
— Я, — говорит, — не могу один… Я один боюсь… И очень на него уход Наташи подействовал. Начнешь чя'0-нибудь про нее говорить, а он уставится глазами и спрашивает:
— Почему так ниспровержено? Только очень невнятно стал говорить, даже не доканчивал, и у него слова навыворот выходили. А на работу ходил, когда требовали. И как свободное время, мы с ним в карты, в шестьдесят шесть, но только он стал масти путать. И начнет какую-нибудь околесицу вести:
— Поедемте куда-нибудь, к туркам… Там у ни-х табак растет. Или в Сибирь? Там очень много золота, и можно железную дорогу скупить и всех возить…
А то раз про керосин:
— Зачем керосин покупать? Можно взять в аптеке травки светлики и настоять на воде… Вот и будет керосин!..
Уж тронулось у него. И я даже стал его опасаться. Суп стал горсточкой черпать. А как застал его раз, что он на полу в чурочки играет, пригласил полицейского врача знакомого — осмотреть. Тот его по коленкам постучал, в глаза поглядел, писать велел, и как стал ему Черепахин про светлику объяснять, будто она на кобыльем сале растет, прямо сказал, что у него паралич мозга и скоро может начаться буйство.
Обещал в больницу устроить. А Черепахин в тот же вечер пошел на трубе играть и скоро, смотрю, возвращается с пакетами. Принес фунтов десять мятных пряников и пять коробок заливных орехов. И вывалил на стол.
— Вот вам, кушайте! Супу можно не варить, а будем так, с пряниками…
— А где же, — говорю, — ваша труба? Он так головой мотнул и какую-то бумажку в огонь шварк — печка железная топилась.
— Я ее в кассу отнес. Очень у меня от нее в голове гудит…
Сел так вот, положил голову на руку и глядит в огонь.
А тут и началось страшное: опять полная остановка всей жизни. И, слышно, стрелять начали.
В ужасном потрясении мы были. У хозяйки пять девчонок, а муж был в весовщиках и тоже бастовал, и она все плакала, что его прогонят со службы. А меня страх за Колюшку взял. Лежу и думаю: уж где-нибудь здесь он. И пропал тут от нас Черепахин. Слушал-слушал все, по комнате метался, вышел незаметно и пропал. Где тут искать? Сунулся я было, а у нас на углу стена. Ночь не ночевал, на другой день явился к вечеру. Рваный пришел, словно его по гвоздям волочили. И страшно так глядит.
— Дома надо сидеть! — прикрикнул уж на него. А он меня за руку так спокойно:
— Пойдемте… Там очень много народу… Покричал тут я на него, пригрозил, что из комнаты попрошу, ну, он и присмирел с этих пор. И все дни сидел у окошечка и на ворон на помойке смотрел.
И вот в таком тяжелом положении наступило Рождество Христово.
Встал я утром, в комнате холодище, окна сплошь обмерзли. А день ясный, солнце бьет в стекла. Подошел я к окну. И так мне тяжело стало… Праздник, а ни души родной нет… Один в такой торжественный праздник.
А бывало, так торжественно у нас в этот день. Луша раным-рано подымается, пироги бьет… Гусем пахнет, поросенок с кашей и суп из потрохов. Очень Колюшка суп любил из потрохов… И у меня чистая крахмальная рубашка всегда на спинке стула была приготовлена и сюртук на вешалочке, чтобы мне к обедне одеться. И всегда всем подарки я раздавал. Сперва Луше моей, хлопотунье… Ей я духов хороших подносил флакон — одеколону и на платье. И Наташе на театр там, и Колюшке тоже… Бывало, пойдешь их будить, выдернешь думочку — и их по этому месту… Пообедаем честь честью, как люди… И вот то Рождество я встретил в такой ужасной обстановке.
Смотрю в окно на мороз, и томит в душе… И колокол гудит праздничный… И вот вижу я на окне-то, у стекол-то мерзлых, цветы из бутылки… А это ветка, которую Черепахин-то посадил, вся в цвету, сплошь. Черемуховый цвет, белый… И пахнет даже, как весной… Так так-то необыкновенно мне стало. Как подарок необыкновенный к празднику…
Посмотрел я на Черепахина, а он лежит на спине и смотрит в потолок.
— Вот, — говорю, — ваша ветка-то… распустилась! И поднес к нему. Поглядел он, вытянул руку и погладил их, цветы-то… Очень осторожно. И такое у него лицо стало, в улыбке… Однако ничего не сказал.