Человек из тоннеля
Шрифт:
Василий Романович, который присутствовал при этом разговоре, вступился за меня. Но профессор рассердился и на него:
– Вы идете по линии наименьшего сопротивления, коллега, - как выдержит организм. Это не лечение! Надо заставить больного бороться с недугом: он должен денно и нощно копаться в двигательной, образной, эмоциональной памяти, в своем подсознании. Потрудитесь объяснить ему, что это такое. А он должен вспоминать, вспоминать, вспоминать. До головной боли, до крика! Ничего, не помрет. Человек не вправе терять свою личность, а ваш больной может, я уверен, обрести ее вновь. Надо только захотеть. Очень захотеть. А он не хочет. И вы потакаете ему в этом.
Весь следующий день я не давал покоя своему мозгу. Увы,
Василий Романович прочитал мне целую лекцию о видах памяти, ее физиологической основе, характере запоминаний. Особо отметил эмоциональную память:
– Есть память чувств: она ярче, цепче словесно-логической, втолковывал он мне.
– Это давно известно. На это обращали внимание не только врачи, но и писатели, поэты. У Пушкина есть такая строка: "О память сердца, ты сильней рассудка памяти печальной..." Очень верно замечено. Так вот, постарайтесь вспомнить какое-либо из пережитых вами в возрасте семнадцати-двадцати лет сильных чувств. Ну, скажем, первое чувство к женщине. Сейчас вам тридцать или что-то около этого. Вы недурны собой и не производите впечатление схимника. Значит, в вашей жизни были женщины. Много или мало - не стану гадать, но одна, несомненно, была. Не могла не быть! И вы любили ее или, по меньшей мере, испытывали к ней влечение. Если вспомнить это чувство, вспомните и ее. А это уже брешь в стене вашего забвения...
Какая-то женщина в моей жизни была: я даже помню - правда нечетко, ее руки, губы, черные, как смоль, волосы. Но лица не помню. И голос забыл. Не исключено, что моим воспоминаниям мешает Лилечка. Ее присутствие я ощущаю даже, когда она находится в других палатах. Не знаю, как это назвать - мне достаточно только видеть ее, слышать ее голос, знать, что она где-то поблизости, рядом. А от той женщины мне надо было другое. Но такие вещи не хочется вспоминать. Тем более сейчас, когда я не могу не думать о Лилечке. Есть в этих воспоминаниях нечто безудержное, выключающее разум, и, дай им волю, они нахлынут, завертят меня в круговороте, как уже было когда-то. А главное, Лилечка тут же догадается, о чем я думаю - она читает мои мысли, как раскрытую книгу - и, конечно же, станет презирать...
Не знаю, что было бы со мной, если б не Лилечка. Вот уже действительно мой Пигмалион, а вернее - профессор Хиггинс, который, в отличие от Пигмалиона, имел дело с достаточно беспокойным материалом. Впрочем, я стараюсь не доставлять Лилечке огорчений. На днях она принесла альбом репродукций картин известных художников и затеяла очередную игру на узнавание. Я узнал только репинских бурлаков и "Девятый вал" Айвазовского. Лилечка так расстроилась, что я попросил оставить альбом и уже через день сумел назвать еще три картины. Чего это мне стоило, знаю только я. Но мои мучения были вознаграждены с лихвой: Лилечка поцеловала меня. Это был восхитительный поцелуй - щека до сих пор хранит ощущение ее губ.
Однако Кирилл Самсонович, от которого я не сумел скрыть свой восторг, охладил мой пыл.
– Ты счастливый человек, Миша, - серьезно, даже несколько раздумчиво сказал он.
– Потеряв все, ты обрел то, чего очевидно, никогда не имел бесхитростную любовь хорошей девушки. Но смотри, не потеряй и этого. Это легко потерять даже при здравой памяти. Именно при здравой памяти и так называемом трезвом рассудке это теряют легче всего.
И словно напророчил.
Это произошло в среду. Сразу после завтрака я попрощался с окончившим курс лечения Кириллом Самсоновичем. Он оставил мне свою электробритву и номер домашнего телефона.
– Кончай болеть, Миша, - дружески похлопав меня по плечу, сказал он.
– Когда выпишешься, обязательно позвони: подумаем, как и куда тебя пристроить. Больничный гараж - не твоя стихия, я уверен. Да и заработки здесь не ахти какие. Тебе с нулевого цикла надо начинать. В общем, подыщем работу поосновательней.
Он был в хорошем настроении: за ним пришла жена, да не просто так - с цветами, а накануне ему сообщили, что принято решение о назначении его главным механиком треста. Кирилл Самсонович доволен - все-таки оставили на руководящей работе.
А я остался в палате один и, признаться, почувствовал себя неуютно. Мы успели повздорить и подружиться, а теперь он вернулся в свою обычную, но чужую для меня жизнь. Терять товарища нелегко, тем более такого, понимающего тебя с полуслова.
Но меня ждал более жестокий удар: около полудня пришла Лилечка и, отведя глаза, сказала, что ее переводят в другое отделение, которое находится в противоположном конце больничного городка, поэтому теперь мы будем видеться редко. Вначале я не понял, потом бросился к ней, схватил за руки, сказал, что никуда ее не отпущу, а она не имеет права уходить из нашего отделения. Ни в каком другом случае я не позволил бы себе такую смелость.
У Лилечки навернулись слезы, она попыталась отнять руки, но я удержал их силой.
– Михаил Михайлович, поймите это решила не я, но так будет лучше для вас и, видимо, для меня. Пожалуйста, отпустите.
Я сказал, что не отпущу ее, потому что без нее не то что выздороветь - дышать не смогу. Это вырвалось как бы само собой, но это была правда так я думал в тот момент: Лилечка негромко ахнула и не то чтобы отпрянула, а как-то осела. Мне показалось, что она падает, я подхватил ее, невольно привлек к себе, ощутил упругость ее тела. И тут произошло неожиданное: она обняла меня, стала целовать и плакать. На меня обрушился ураган чувств, из которых самым сильным было пьянящее восторгом открытие, что Лилечка любит меня. А в том, что я люблю ее, у меня не было ни малейшего сомнения. Я тоже стал целовать ее, на какой-то миг отметив, что делаю это достаточно умело и отнюдь не робко. А еще я хотел сказать, что сделаю все, чтобы быть достойным ее чувства. Но сказать этого не успел, потому что в палату вошла Зоя, всплеснула руками:
– Ну вы даете, ребята! Среди бела дня, в палате... Двери хотя бы заперли.
Лилечка вскрикнула, вырвалась, убежала. Я взорвался и выложил Зое все, что думал о ней.
– Гляди-ка разошелся, нервный!
– не столько обиделась, сколько удивилась она.
– Какая муха тебя укусила? Это из-за того, что Лильку обжимать помешала? Так тут, между прочим, больничный корпус, а не подворотня. Нашли место, где миловаться!
В какой-то мере она была права, и мне стало неловко. Я сказал, что люблю Лилечку. Но Зою трудно было смутить таким признанием.
– Люби на здоровье! Только подумай, как это у вас получится. Она девчонка, обижать ее нельзя, сам должен понимать. Значит, без загса не обойдется. А что ты скажешь в загсе? Не помню, женат или не женат? То-то и оно! Думать, между прочим, головой надо, больной Михайлов.
Я не нашел что возразить. Такая, казалось бы, обывательская постановка вопроса озадачила меня.
Была ли у меня семья? До сих пор я не думал об этом всерьез. Но сейчас этот вопрос встал передо мной со всей неумолимостью. Дело уже не в Лилечке, а вернее, не только в ней. Я понял, что должен вспомнить все, хотя бы для того, чтобы меня не тыкали каждый раз носом в мое прошлое, о котором - и сейчас я отдаю себе в этом отчет - можно думать что угодно. Понял и другое: беспричинные тревоги, что последнее время охватывают меня, порождены не моим заболеванием, как это считает Василий Романович, а беззащитностью спины - я не ведаю, кто и что у меня позади. А я должен знать, иначе мне не отделаться от этого гнетущего чувства. Должен... Должен Лилечке, Валентину Георгиевичу, людям, спасшим мне жизнь. А коли так, я вспомню все, во что бы то ни стало.