Человек меняет кожу
Шрифт:
– Вставай, уже поздно. И, ради бога, не сопи так громко. У тебя, наверное, в носу полип.
Он одним броском присел на постели.
– Ты встала? Разве уже так поздно? Отвернись к окошку, я сейчас оденусь.
Он долго полоскался у умывальника, ловя неуклюжими руками неуловимую струю.
– Ну, я готов. Знаешь, пора уже собираться.
– А мне нечего собирать. Всё моё на мне.
– Хорошо начинать совместную жизнь без балласта каких-либо вещей, правда? Всё-таки кое-что придётся купить. Давай уж займёмся этим в Сталинабаде.
– Как хочешь…
В купе, несмотря на раскрытые настежь окна, было душно и потно. Поезд долго не трогался, снаряжаясь в трёхдневное путешествие. Соседями по купе оказались знакомый секретарь шуроабадокого райкома и какой-то узбекский замнарком. Уртабаев ушёл и вернулся с охапкой лепёшек и персиков. Он беспрерывно хлопотал, три раза в течение получаса
Синицыну в равной мере раздражали встреча со знакомым человеком и предупредительная заботливость Уртабаева. Она резко отдернула руку, извинилась, что у неё болит голова, и, уткнувшись в угол купе, притворилась спящей.
Поезд подолгу стоял на станциях, пропуская встречные составы. Пёстрые вокзалы с голубыми куполами назойливо гремели чайниками, гортанными криками водоносов, гамом взбудораженной толпы. Вокзалы были похожи друг на друга, и пассажир, вздремнув под размеренный грохот колёс, очнувшись на десятой остановке, сонно выглядывал в окно, приходил к заключению, что стоит ещё на той же станции, и, проклиная медлительность азиатских поездов, спешил опять уйти с головой в дрёму.
Уртабаев вполголоса вёл беседу с секретарем шуроабадского райкома и узбекским замнаркомом. У замнаркома были длинные усы и бритый подбородок. Замнарком, видимо, недавно обрил бороду. Разговаривая, он то и дело подносил руку к лицу и, не находя бороды, заслонял ладонью оголённый подбородок, как полураздетая женщина прикрывает слишком глубокий вырез. Он жевал «нас» и стыдился своей привычки. Когда ему надо было высыпать щепотку табака на ладонь, он отворачивался и делал это украдкой.
Секретарь шуроабадского райкома курил невозможные папиросы и привычки своей не стыдился. Цигарки он крутил тут же из исчерканной карандашом ведомости, отпечатанной на папиросной бумаге. Синицына вспомнила, что секретарь разводил в своём районе опытную плантацию табака, который по своему качеству должен был конкурировать с турецким. Опыт вышел не вполне удачен, и хозяйственные организации, несмотря на всё красноречие секретаря, разводить табак в более широких масштабах запретили. Секретарь не пробовал оспаривать решение, но в знак молчаливого протеста сам курил табак исключительно собственного производства, находя в нём особый вкус, хотя от его табака воротило нос на расстоянии ружейного выстрела.
Они беседовали оживлённо о том, о чём в это время года разговаривают, встретившись на путях, все среднеазиатские работники, – они говорили о хлопке, сбор которого близился и волновал, заставляя прикидывать по количеству проведённых окучек приблизительно цифры выполнений и недовыполнений. Замнарком достал из кармана горсть отборных египетских семян из подшефного колхоза. Секретарь и Уртабаев мяли семена в пальцах, пробовали на зуб, как крестьяне пробуют пшеницу. Замнарком рьяно отстаивал качество семян. Потом секретарь и замнарком достали из портфелей свои сводки, стали сравнивать количество окучек и итоги борьбы с гибридами, и секретарь побил замнаркома стопроцентной очисткой своих полей от гибридов вручную, силами местной комсомольской организации. Они поспорили насчёт предстоящих сборов, запутавшись при переводе гектаров на тонны. Замнарком за отсутствием бороды теребил усы и волновался, настаивая на цифре, указанной в его намётке. Уртабаев приводил средние цифры прошлогоднего сбора в Египте и развёртывал длинную теорию реорганизации всей системы поливов.
Синицына сидела, молчаливо втиснувшись в угол. Уже не было надобности притворяться спящей, никто из разговаривающих не обращал на неё внимания. Цифры плавали в воздухе, как огромные инфузории, помахивая хвостиками и завитушками. Синицыной стало скучно. Она попробовала смотреть в окно, но за окном плыли те же гектары вездесущего, неистребимого хлопка.
Ночь пришла внезапная, как туннель. В вагоне загорелось электричество. Никто из разговаривающих этого не заметил. Синицына смежила глаза. Опять, как сутки тому назад, стучали колёса. Она проделывала обратно путь, отмеренный только вчера, – нелепый пробег Сталинабад – Ташкент – Сталинабад. Зачем? Неужели только для того, чтобы возвращаться в одном купе с этим чужим человеком, грызущим, как обезьяна, хлопковые семечки? Какая нелепица! Всё это походило на скверный сон. Три человека, нагнувшись друг к другу, как заговорщики, склоняли на все падежи косматое слово: хлопок. Слово, от которого она бежала когда-то из какого-то далёкого посёлка над большой рекой, бежала сотни километров на грузовике, на пароме, в поезде, волоча за собой длинные неустранимые волокна, чтобы наконец, запутавшись в них, как в постромках, обессилев, дать им потащить себя обратно. Она приоткрыла глаза. Дым секретарского табачка тянулся в воздухе длинными белесыми волокнами, лез в глаза, в рот пушистыми хлопьями хлопка. Чтобы не задохнуться, Синицына открыла дверь и выскользнула в коридор. Трое людей, занятых разговорами, не заметили её ухода. Она пошла вдоль коридора навстречу струе свежего воздуха, врывавшейся с площадки. Из открытых дверей смежных купе мягко, как хлопья, падали слова: люди в смежных купе говорили о хлопке.
Синицына вышла на площадку. По обеим сторонам вагона с грохотом бежала ночь. Поезд, наверстывая дневное опоздание, мчался, удваивая скорость. Поезд торопился отвезти в Таджикистан эшелон людей, которых ждал хлопок. Зачем на этом поезде очутилась она, Синицына? Какой абсурд! Надо просто сойти на первой остановке и ехать обратно в Ташкент, потом дальше… Куда? Опять длинные сутки грохота, духоты, – люди, чайники, станции. Какая разница? Новые зоны. Новый пароль, склоняемый с воодушевлением незнакомыми людьми. Вместо хлопка – хлеб, потом чугун. Какая разница? Всё это уже когда-то было. Кажется, в двадцатом году, во время очередного отступления, в полдороге превратившегося в наступление. Она отбилась тогда от своей части, изнурённая, еле держась на ногах, запуталась в водовороте подвод, фургонов, амуниционных ящиков. Все куда-то торопились, хлестали взмыленных лошадей, кричали друг другу в ухо, заглушая орудийный гул, непонятные косматые слова: названия каких-то деревень и местечек. А она, усталая до изнеможения, путалась среди конских морд с седыми генеральскими бакенбардами из пены, не зная, куда податься. Тогда хотелось одного: спать. Как сейчас. Лечь и спать. Лучше всего сойти. Сойти сейчас, не дожидаясь станции, пока не придут и не позовут. Кто-то, кажется, хлопнул дверью. Быстро, сейчас же…
Внизу, в грохочущем промежутке вагонов, стремительной телеграфной лентой бежал рельс.
«Телеграмма Володе… Смешно…»
Глава вторая
По песчаной насыпи, между рельсов, осторожно шагая через шпалы, мягкой балетной поступью шёл верблюд. Верблюд тащил пять вагонеток, доверху нагруженных песком. Поклажа была тяжёлая, постромки натирали облезлые бока, перекладины шпал назойливо путались под ногами. Верблюд в роли паровоза чувствовал себя непривычно и глупо. Он нёс свою удивлённую морду на изогнутой шее, как огромный вопросительный знак, и по оскорблённому выражению морды было видно, что он воспринимает всё это как неуместную, неостроумную шутку. Он шёл медленно, недоуменно озираясь по сторонам в поисках сородичей или сочувствия, но кругом простиралась голая пустыня, поросшая пресной колючкой. Впереди – длинная дорожка рельсов, позади – грохот колёс, скользящих по железным брусьям. Грохот шёл по пятам неотступно, как надоедливый погонщик.
Следом за необычным поездом шли два комсомольца с лопатами на плечах. Комсомольцы молчали. Зной склеивал губы и глаза. Размеренный гул колёс укачивал ко сну. Ноги скользили по хрустящему, утрамбованному песку, заплетаясь на шпалах.
Шли час, может три – ничто, кроме шпал, не позволяло определить пройденного пространства. Они пробовали считать шпалы, но сбились в счёте, внезапно наскочив на последнюю вагонетку. Верблюд остановился у рыжих холмов, подкативших справа к полотну. Комсомольцы тронули верблюда черенками лопат и криком пытались заставить его продолжать путь. Верблюд рванул, протащил вагонетки ещё десяток шагов и остановился. Комсомольцы вдвоём принялись толкать вагонетки сзади, но не могли сдвинуть их с места. Верблюд, поджав ноги, опустился на полотно, равнодушный к понуканиям и побоям. Его иронические глаза, казалось, говорили, что шутки хороши в меру, что в паровозы он не нанимался и что тащить дальше весь этот громыхающий багаж никакими силами его не заставишь.
Комсомольцы присели на насыпи. Задержка грозила сорвать на целый день работы по прокладке узкоколейки. Груз для верблюда был чересчур велик. Посоветовавшись, они решили отцепить последнюю вагонетку. Верблюд равнодушно лежал между рельсов и не думал подыматься.
Выбившись из сил, они вторично присели держать совет. Младший, Урунов, предлагал отцепить переднюю вагонетку и катить её вручную. До места работ, однако, оставалось не меньше десяти километров, и доставка одной вагонетки не спасала положения. С пристани должны были скоро выйти четыре верблюда с рельсами. Старший комсомолец, Зулеинов, предлагал дожидаться их прихода и пару верблюдов, сняв с них рельсы, запрячь в вагонетки. На этом и порешили.