Человек меняет кожу
Шрифт:
Они с музыкой вскарабкались на кавальер, с музыкой спустились в котлован, и только когда стрела экскаватора, как рука дирижёра, одним взмахом очертила полукруг, гармонь оборвалась, и зазвенела кирка и тачка.
Часть вторая
Глава первая
На рассвете прошёл
Уртабаев шёл по одной из журчащих голубых улиц Ташкента, преследуемый длинной вереницей тополей. Он остановился только тогда, когда улица кончилась и уперлась в сквер. Уртабаев свернул в поперечную аллею и неторопливо продолжал свой путь, обгоняемый и толкаемый стремительными людьми с портфелями, недружелюбно косившимися на его задумчивую походку. Человек, не торопившийся никуда, не внушал доверия.
Торопиться же Уртабаеву было некуда. Свидание, ради которого он приехал в Ташкент, должно было состояться только в одиннадцать, потому он и пустился пешком, скоротать оставшийся час.
В первый раз Уртабаев был в Ташкенте исключительно по своим личным делам, и потому ташкентские дни, всегда такие короткие, в обрез наполненные торопливой качкой автомобиля, шуршанием отчётов и накладных, показались ему в этот раз пустыми и бесконечно длинными. Город, впрочем, жил по-прежнему своей торопливой компактной жизнью, – из открытых окон учреждений дребезжали машинки, в подъезды входили и выходили люди, здороваясь на ходу короткими, стенографическими жестами. Город грохотал и гудел, сотрясаемый током высокого напряжения, связавшим это скопище людей и домов в одно вибрирующее целое. Только в нём, Уртабаеве, устоялась большая неподвижная тишина. Было непривычно-странно чувствовать себя точкой, выключенной из сети, обносить по звенящему городу свою оловянную тишину.
Он не пошёл в постпредство, где все знали о его деле, – идти туда было незачем, – и дверь, через которую он входил всегда в этот многолюдный город, осталась перед ним закрытой. Так сокращённый за ненадобностью актёр, по инерции придя вечером в театр, проникает в зал и осовелым зрителем присутствует на спектакле, действующим лицом которого был ещё вчера. Такой странной позиции Уртабаев до сих пор не знал, и знакомый город показался ему сегодня несуразным. Спутались, как в кривом зеркале, привычные пропорции, из задворок вылезали на первый план огромные детали, не замечаемые никогда пустяки пыжились и загораживали дорогу: вот мы какие!
Уртабаев свернул влево. Тополя с разбегу побежали дальше, вдоль прямой бесконечной аллеи. Он почувствовал облегчение, словно обманул следующий за ним по пятам конвой. С забора зоологического сада щерились на прохожих малёванные звери кровожаднее и убедительнее живых. Рядом с зверинцем возвышался угрюмый киоск панорамы «Московский крематорий». Перед панорамой толпилось несколько красноармейцев. Красноармейцы сугубо интересовались, «как это мертвяки в печке прыгают», но не знали, стоит ли тратиться всем, и послали вперёд одного делегата. Делегат вышел недовольный и презрительно сплюнул на сапог проходившему Уртабаеву.
– Никакое тебе не прыгают, и вообще дерьмо…
Более внушительная очередь стояла у соседней палатки, где, не смущаясь мрачным соседством, кургузый узбек из «Бродтреста» бойко торговал пивом.
Уртабаев посмотрел на часы и заторопился к трамваю, – было без десяти одиннадцать.
В переполненном трамвае его вдавили между двух плотных девиц. От девиц обильно пахло туалетным мылом. На следующей остановке трамвай разгрузился, и Уртабаев присел на скамейку рядом с маленькой женщиной в парандже. Баркер называл этих женщин «прокажёнными». Покосившись на соседку, Уртабаев впервые подумал, что в этом живом мешке с чёрной сеткой вместо лица действительно есть что-то ассоциирующееся с мыслью о кожной болезни.
Напротив сидела девушка в маленькой голубой шапочке, со стриженой чёлкой и распушенными ресницами. Такие бывают только во сне. Раз взглянув, на неё хотелось смотреть часами, не отрывая глаз, не говорить, не дотронуться, а именно смотреть, как смотрят на вещь, прекрасную, хрупкую и недолговечную. О таких слагали песни персидские поэты, не веря сами, что подобные могут существовать в действительности. В руках у девушки был растрёпанный томик, может быть, это были стихи о ней. Она сидела, приветливо улыбаясь болтовне немолодой претенциозной соседки, тараторившей без умолку, – в течение трёх минут соседка успела рассказать историю одного года своей незатейливой жизни трестовской машинистки.
– Ну, а ты работаешь всё там же? Как у тебя? Всё хорошо?
Ресницы взметнулись вверх, девушка перестала улыбаться. В уголках губ появилась презрительная гримаса.
– Ах, и не говори! – сказала она чистым певучим голосом – голос звенел, как струна. – Сил никаких нет. Мучают нас этой выдумкой Ахун Бабаева, заставляют всех зубрить узбекский язык.
– Ага, и вас тоже?
– Ну да, грозят, что тех, кто не выучит до конца года, будут сокращать. Иначе разве кого-нибудь заставили бы? Сарты не понимают по-русски, потому, видите ли, мы обязаны говорить с ними на их кошачьем языке.
Она раскрыла книжку. Это был курс узбекского языка.
– Вот видишь, даже в трамвае зубрю: яшасун, якши, уртак, ишак.
Обе расхохотались.
Уртабаев моргал глазами. У него было ощущение, как будто его окатили водой из пожарного рукава. В другое время он обязательно ответил бы что-нибудь резкое и грубое, но сейчас слова першили в глотке.
Выручил узбек в замасленной спецовке, молчаливо прислонявшийся к двери.
– Ты, барышня, узбекский народ зачем обижаешь? И хлеб наш ешь, умей разговаривать с дехканином на его языке. И твой папаша, наверное, в Соловки живёт, а тебя в советском учреждении держат, чаем поят. Зачем плюёшься, сартами узбекский народ обзываешь? Разве я тебя собакой назвал? За сарта в милицию попадёшь.
Как грозное подтверждение, за окнами трамвая проплыл перекрёсток с бронзовым милиционером, поднявшим руку в ослепительно белой перчатке.
Девушка передёрнула плечами и, распрощавшись с соседкой, поторопилась к выходу.
Уртабаев сходил тоже на этой остановке. Он сошёл, не оглядываясь.
У входа в комендатуру ОГПУ прохаживался молодцеватый красноармеец. Получив пропуск, Уртабаев поднялся по широкой каменной лестнице и постучался в указанную дверь.
Человек, сидевший за столом на фоне огромной карты, поднял голову. По бритому лицу, от виска к щеке, сползал знакомый безыскусно заштопанный шрам. Только широкий лоб за год подался вверх, небрежно сдвинув назад волосы, да в волосах засквозила седина.